Средь этой пошлости таинственной,
Скажи, что делать мне с тобой —
Неповторимой и единственной,
Как вечер дымно-голубой?
— сказано у Блока в одном из черновиков к «Незнакомке». Да, «средь этой пошлости таинственной». Именно «таинственной», потому что пошлость всегда таинственная. Непонятно, как люди могут это любить. Хотя, конечно, лучше было бы: «Средь этой пошлости воинственной». Попробуйте перекормить себя дрянью — и тогда у вас выработается прекрасный вкус.
«Недавно один знакомый сказал, что перестал читать художественную литературу. Причём всю жизнь читал много, и вдруг ему стало неинтересно. Меня это признание потрясло. Это симптом чего?» Это симптом того, что в частности русская литература (да во многом и западная) перестала искать новые нарративные, новые повествовательные техники, поэтому люди читают про жизнь.
Знаете, мне завтра как раз предстоит читать лекцию на Журфаке. Там я читаю курс, который называется «Журналистика как литература» — о смыкании журналистики и литературы, о приёмах, которые заимствуют друг у друга. Обратите внимание, в какие моменты появляется документальный роман. Нельзя же сказать, что, скажем, «In Cold Blood» («Хладнокровное убийство») Капоте появилось в момент кризиса американского романа. Напротив, Стайрон активно работает, Стейнбек ещё жив, Апдайк, да больше того — только что Хемингуэй застрелился. Американская литература на подъёме, всё хорошо. А тут приходит Капоте и пишет документальный роман, из которого потом вырастает вообще вся философия нового журнализма.
Так вот, человеку становится интереснее читать про жизнь, когда литература не предоставляет ему эстетического шока — и тогда он лезет за шоком реальным. Точно так же случилось с Короленко, потому что документальный роман Короленко о Кишинёвском погроме (называется это очерком, но на самом деле это полноценный документальный роман) или его же документальный роман о «деле мултанских вотяков», страшном убийстве Конона Матюнина, — из чего это всё выросло? Из того что повествовательные стратегии были исчерпаны; читать про жизнь стало интереснее, чем читать собственно литературу. Конечно, сейчас невозможно всерьёз открывать роман и читать изложенное в этой древней манере, как жанр родился и умер. В том-то и дело, что нужно изобретать новые способы рассказывания о жизни. В американской литературе я вижу такое движение, а в российской пока — к сожалению, нет. И в европейской — тоже нет.
Тут, кстати, очень много вопросов о Павиче. Павич — это интересно. Другое дело, что у Павича есть, к сожалению, знаете, такое противоречие, грубо говоря, между чертежом и материалом: чертёж всегда очень интересный, а языковая ткань, ткань текста всегда очень однообразная. Это такой балканский Маркес действительно, очень сильно разбавленный вдобавок, разбодяженный. У него остроумно построены вещи: роман-клепсидра, роман-словарь, роман наизнанку, роман-шифровка. Он кроит замечательно. Но та ткань, из которой он кроит, не интересная.
Я знаю очень мало писателей (на первом плане здесь, конечно, Фолкнер), у которых конструктивное мышление замечательно совпадало бы с умением плотно и увлекательно писать. Образец такого романа — «Шум и ярость». Думаю, что и «Когда я умирала». Думаю, что и в известной степени «Осквернитель праха», и так далее.
Есть писатели, которые замечательно выдумывают сюжетный механизм или композиционный механизм — например, Кортасар. Но всё равно «62. Модель для сборки» или «Игра в классики» — это очень нудные романы, простите меня. Они замечательно придуманы, замечательно придумана сама идея, что если главы расположить в разном порядке, то получается разный роман, с разной фабулой. Но ничего не поделаешь: как их ни располагай, а всё равно это скучно, там ничего такого не происходит. Бог с ним.
«Знакомы ли вы с творчеством Гранже?» Не просто с творчеством Гранже, а и с Гранже знаком. Он приходил ко мне на эфир когда-то после «Мизерере». «Было бы интересно услышать ваше отношение к нему и его творчеству». Он хороший писатель. «Багровые реки» — хороший роман. «Мизерере» — вообще замечательная книга.
Я помню, что я однажды в свой класс пришёл и спросил: «Что бы вы спросили у Гранже?» И дети интуитивно угадали, какие два гениальных вопроса ему надо задать, на которых он раскололся. Он на всё отвечал довольно предсказуемо — и вдруг он раскололся. Первый вопрос был: «Почему у вас жертвой чаще всего выступает женщина?» («Уж не маньяк или женоненавистник ли вы?»). И второй: «Какую музыку вы предпочитаете?» Про музыку он говорил увлечённо, безумно, увлекательно, и это было интересно: мрачная такая, вся готическая, типа Rammstein. И особенно интересно было, конечно, про женщин. Меня просто потрясло, когда он стал рассказывать о том, что ещё из Эдгара По мы знаем, что смерть прекрасной женщины — лучшая тема для поэзии. Очень было интересно, и как-то его повело сразу. В общем, он действительно запылал и раскрылся. Гранже пишет очень хорошо.
«Читали ли вы статью Парфёнова „Не оскорбляйте Орду сравнением с Россией“?» Я, к сожалению, эту статью не читал.
«Собрался читать „Повесть о жизни“ Паустовского, но прочитал у Акунина, что она не автобиографическая. Теперь сомневаюсь, стоит ли читать». Это тоже ещё один симптом — человек взыскует подлинности. Стоит. Паустовского в любом случае стоит читать. Может быть, мы как-то по нему лекцию сделаем. Я, конечно, согласен с Веллером, что это всё ложные красивости, но это был всё-таки глоток кислорода для 40–50-х годов. А его рассказы, типа «Корзина с еловыми шишками» или «Барсучий нос», или повесть «Мещёрская сторона», я по-прежнему очень люблю.
Я безумно люблю это, потому что, может быть, я вырос на Оке. И поэтому я ужасно люблю эту реку, похожую на заварку с чёрными листьями, эти осенние бакены. Мне вообще хотелось бы жить у большой реки. Я люблю ужасно эти пространства, им описанные, среднерусские: маленькие тёплые озёра, грибные леса, старые заброшенные дачи с какими-то музыкальными шкатулками на чердаках. Я ужасно всё это люблю, потому что я так вырос. И вообще надо вам сказать, что действительно мало что может быть прекраснее, чем какой-нибудь ночной разговор с усатым бакенщиком на берегу Оки в какой-нибудь заброшенной сторожке под сильно заваренный чай. Такие люди ещё есть. И такие места ещё есть.
«В нашей литературе часто наблюдается пренебрежение к профессиональной стороне жизни героя, о нём часто упоминается впроброс. Создаётся впечатление, что авторам не интересно, каким делом занят герой». Есть этот грех, но не во всей литературе. Особенно это, конечно, заметно у двух авторов. Сейчас подробно об этом расскажу.
В «Обломове» это очень заметно прежде всего. Помните, как там Штольц говорит… Это Лёша Удодов задал вопрос. Привет, Лёша! Во-первых, очень хороший монолог там произносит Ольга. Она говорит: «Он душу, душу свою хрустальную сохранил, незамутнённое сердце», — это потому, что он не работал. И действительно, если человек начинает в России работать, он тут же вовлекается в социальную иерархию, в которой он должен определённым образом гнуться. Помните, какая фамилия карьериста в «Обломове»? Судьбинский. Всё зависит от судьбы, а не от талантов. Да и Штольц же тоже разрулил дело Обломова, когда его Тарантьев пытался нагреть. Он же довольно значительную выставляет сумму, чтобы фактически его разорить. А Штольц не через суд и не через следователя, и не через какие-то свои профессиональные способности разрулил это дело. Он (так хочется сказать «позвонил») пришёл к знакомому генералу, знакомый генерал наорал на Тарантьева и на братца — и вопрос снялся. Нельзя сказать, что профессионализм помог.
И второй автор, который вообще ненавидит идею труда, — это Лев Николаевич Толстой. Толстой написал довольно подробную статью (у меня где-то была ссылка на неё, я её тоже подробно разбирал, можно найти), в которой он утверждает, что вечная западная уверенность в полезности и необходимости труда — это на самом деле признак душевной лености; труд — это самогипноз. Он, кстати, там возражает Эмилю Золя главным образом, потому что роман Золя «Труд» — это такая апология работы. Но Толстой совершенно разумно отвечает: труд — это самогипноз, хотя и необычайно высокий; думать надо о спасении своей души. Что нам Христос сказал? «Посмотрите на лилии, посмотрите на птиц небесных. Птицы небесные не хуже ли вас? Господь им даёт всё необходимое». Надо о душе думать, а не о труде.
В общем, эту толстовскую мысль о том, что труд на самом деле губителен для души, — эту мысль потом часто высказывал и Варлам Шаламов, и Алексей Максимович Горький, которые доказывали, что физический труд — проклятие человека, следствие первородного греха; не надо работать, надо душу спасать. Это отчасти связано потому, что любые результаты работы в России могут быть отчуждены одним движением верховного пальца. И вообще очень точно сказала Виктория Токарева: «В сегодняшней литературе остались две профессии — богатые и бедные». И это совершенно точно. Мне-то как раз кажется, что профессиональная жизнь человека очень важна. Если у человека нет профессии, у него нет совести, потому что ему не перед кем отвечать. Но русская литература думает иначе, и я смиренно пасую.
«Как вы относитесь к высказываниям Собчак о ее нелюбви к жирным?» Ну, не любит — и не любит. Как говорил Маяковский, когда Демьян Бедный ушёл с премьеры «Ревизора»: «Бедный тот, кто ушёл». Что тут скажешь? Ксения Собчак очень часто говорит глупости. В некотором смысле она, может быть, делает и благое дело, потому что расширяет таким образом границы общественной терпимости.
Для меня совершенно очевидно, что любой человек… Ксения Соколова тоже что-то подобное говорила, кажется мне (не утверждаю, это моё оценочное суждение). Любой человек, который высказывается о неприязни к человеку по национальному признаку, по признаку внешнему — кто-то не любит рыжих, лысых, очкастых, жирных, худых, носатых, — такой человек немножечко расписывается в своём идиотизме.