И может быть, сам Победоносцев, будучи человеком субъективно очень недурным, объективно действительно ненавидел общество, ненавидел бурлящую мысль. И «Победоносцев над Россией простер совиные крыла» — это Блоком сказано не просто так. Крыла были действительно совиные. Его убеждения были самые, я бы сказал, распространенные, и в каком-то смысле они были даже гуманные. Он искренне полагал, что для России самое лучшее — это подморозиться, надо подмораживать, надо сон такой навеять на нее. Но ведь проблема в том, что этот сон рождает чудовищ, что совершенно невозможно целую страну заклепать во узы.
И поэтому ограничительная, консервативная программа обречена по определению. И умные консерваторы это понимают. Тупые стремятся ухватить побольше, пока существует такая возможность, пока их считают серьезными профессионалами. Такое возможно только в полумраке. Но как только развеивается этот сумрак, конечно, все заканчивается. Поэтому тупые спешат нахвататься, а умные, как правило, пребывают в отчаянии. Консервативная тактика — тактика Победоносцева — абсолютно обречена.
И потом, почитайте теоретические работы Победоносцева, почитайте «Московский сборник» — и вы увидите этот стиль совершенно такого медоточивого плетения словес. Там совершенно нет никакой динамики, это люто скучно. Именно поэтому публичные дискуссии интеллигентов с богословами, попов и религиозных философов были ему совершенно ненавистны. «Зачем? Что это еще за раскачивание лодки?»
«Что символизировало появление такого героя, как Плюмбум, в фильме Абдрашитова?»
Понимаете, тогда существовала опасность, как мне представляется. И Абдрашитов и Миндадзе своей обычной чуткостью — и социальной, и философской — эту опасность считали. Существовала опасность появления людей принципиальных, жестких и лишенных сопереживания. Такие люди были. Потом, конечно, так называемая «проклятая свинья жизни», по выражению Стругацких, их стерла. Но страшные мальчики (замечательная роль Руслана Чутко), страшные железные или свинцовые скорее мальчики, которые не чувствовали боли и готовы были в своих разоблачениях пойти до конца, они существовали. О них и Житинский тогда же писал. Помните, у него есть такой образ — «эти новые народовольцы, которые вместо бомб кидают теннисные мячи, но это они так тренируются». Это довольно жестокая и довольно бесчеловечная программа.
И конечно, очень горько, что плюмбумов съели. Хотя свинец и не ржавеет, но вот в этом случае он заржавел, его поглотило болото. Гораздо опаснее плюмбумов оказался социальный гедонизм, условно говоря. Но такая опасность тоже была и такой риск был. Было три типа риска. Один отражен в «Плюмбуме» очень точно. Второй — в «Армавире», это стихия уже полного распада, когда все расползается катастрофически. И третий вариант, который сбылся наиболее наглядно, поэтому я эту картину люблю меньше всего… Она заставляет меня ну просто дрожать от ненависти! Но она абсолютно точная. Это «Слуга», одна из последних ролей Олега Борисова, больших, замечательных ролей.
И у меня есть ощущение, что из всех прогнозов Абдрашитова и Миндадзе на рубеже веков, ну, в девяностые годы, сбылся вот этот. Отчасти сбылось «Время танцора». Ну, там сбылась часть, посвященная вот этим войнам на окраинах, ну, потому что Гармаш и играет Моторолу. И вполне возможно было бы появление кафе «У Моторолы» в финале, хотя там оно называлось, конечно, «У Кузьмича» или как-то иначе. Но вот именно относительно Моторолы прогноз сбылся.
Не сбылся он, я думаю, насчет другого — что Танцор все-таки не стал главной фигурой эпохи, такой тотальный имитатор. Гораздо печальнее, что на первый план все-таки вышли персонажи типа слуги. И слуга — вот это рабское и бессмертное начало, оно доминирует, преобладает. И точно так же преобладает и бессмертная номенклатура, которую Борисов сыграл с такой какой-то пронзительной силой.
Это самая сюрреалистическая, кстати, из картин Абдрашитова, самая сказочная. Не будем забывать, что он вообще всегда стремился вырваться из-под вот этого клейма социального реалиста и снимал картины все более и более… не скажу, что фантастические, но гротескные. И конечно, начиная примерно с «Охоты на лис», где все уже метафора, через «Остановился поезд» к абсолютно сказочному «Параду планет», вот «Слуга» — пожалуй, самая сюрреалистическая и самая мрачная его фантазия, и самая сбывшаяся.
Просят поздравить с днем рождения Юру Плевако. И сам с удовольствием присоединяюсь. Это наш самый надежный слушатель, самый постоянный консультант. Юра, ужасно я рад, что вы к своему дню рождения сделали мне такой царский подарок — мне с матерью подарили вы двухтомник Кэрролла. Спасибо вам большущее! В общем, продолжайте нас слушать, а мы уж вас не забудем.
«Читая «Когда я умирала», ужаснулся, до чего Адди Бандрен напоминает хармсовскую старуху. Можно ли говорить о родственности южной готики и прозы русского авангарда?»
Нет, Артур, конечно, это сходство чисто… Ну, как вам сказать? Сходство почерков, сходство темпераментов. Фолкнер ни минуты не сюрреалист, он почвенник. Он человек, как все южане, очень укорененный в этой своей почве, кровью пропитанной. И видите… Как бы вам сказать? Вот абсурд и гротеск Хармса — это именно следствие утраты нормы, поэтому абсурд Хармса оставляет такое мрачное, безвыходное впечатление. А «Когда я умирала» — это книга, которая в конце выходит все-таки на некоторый ката́рсис… Правильнее говорить, наверное, «ка́тарсис».
И как мне представляется, гениальная постановка у табаковцев — постановка, после которой я, собственно, и стал знать Карбаускиса, потому что он сумел из этого мрачного романа сделать спектакль ослепительно юмористический, веселый и жизнеутверждающий. Все-таки пафос опять-таки жизнеутверждения есть у Фолкнера. Это вам не «Шум и ярость». Это, наоборот, бессмертие каких-то простых и ясных начал. Ну а что у Хармса и у Фолкнера есть ужасы, и их одинаково много? Ну, что поделаешь… Единственное, что роднит русский абсурд и южную готику, — это интерес к страшному, потому что страшное — это проявление Бога, страшно непонятное. Вот в этом смысле южная готика, конечно, глубоко религиозна, как и питерский авангард.
Услышимся через три минуты.
РЕКЛАМА
Продолжаем разговор.
«Расскажите, пожалуйста, о Соле Беллоу».
Знаете, вот с Солом Беллоу у меня не случилось взаимопонимания, странное дело, потому что из всех американских прозаиков XX столетия этот нобелиат представляется мне самым, что ли, книжным и самым каким-то узким, то есть вот он совершенно не затрагивает моей части спектра.
Я услышал о нем впервые от Веры Хитиловой. Ну, то есть я знал, что есть такой писатель, но вот когда я делал интервью с Верой Хитиловой во время ее приезда на Московский кинофестиваль, она мне сказала, что в последнее время единственный автор, который ей нравится, — это Сол Беллоу. А я так люблю Веру Хитилову, что для меня… Ну, если кто знает, то это великий чешский режиссер-авангардист. От «Турбазы «Волчьей» я был совершенно вне себя. И нравились мне очень и «Маргаритки», и «Мы едим плоды райских деревьев», и «О чем-то ином», и «Наследство». Ну, в общем, мне все ее картины представлялись такими очень глубокими шедеврами. И раз уж она похвалила Сола Беллоу, я решил, что это надо читать.
И ни «Приключения Оги Марча», ни рассказы, ни «Декабрь декана», который я прочел сравнительно недавно, уже в Штатах, как-то они не вызвали у меня никакого интереса. Понимаете, вот действительно языкового чуда я там не почувствовал. Ну, может быть, надо зайти с какого-то другого жанра.
Понимаете, я не любил Чивера, а все кругом говорили, что Чивер — гений номер один. Я прочел его дневники, и прочел их как раз… Я помню, я купил в Принстоне в магазине «Labyrinth» знаменитом и прочел как раз тогда, когда мне в Принстоне было одиноко, я только начал там работать. И вот эти записки вечного алкоголика печального, они на меня оказали какое-то совершенно целебное действие. Я с этой книгой не расставался. И вот как-то я с этой стороны Чивера полюбил. Потом постепенно рассказы купил я, полное собрание, а потом постепенно и романы. Хотя романы я до сих пор считаю самой странной и такой самой, что ли, неинтересной частью его наследия. Но вот его отчаяние стало мне внятно.
Наверное, в Беллоу тоже есть какой-то интеллектуальный блеск. Ну, это как с Фаулзом, про которого, кстати, очень многие просят рассказать. Пока я не прочел его двухтомные дневники, он мне казался холодным и каким-то очень абстрактным. Ну, мне всегда безумно нравился «Коллекционер», потому что вот уж подлинно такая совершенно неразрешимая вещь — вещь, в которой нет разрешения у конфликта. И Калибан, и Миранда, условно говоря, одинаково противные существа. Она — левачка-снобка. Он — садист-маньяк. Между ними не может быть ни любви, ни взаимопонимания, ничего не может быть. И вот Фаулз — такой поэт неразрешимых конфликтов. И в «Башне из черного дерева», и в самом слабом своем, по-моему, романе «Дэниел Мартин», и даже в «Волхве», которого я со временем полюбил… Хотя сначала меня очень отпугивала эта книга своим снобизмом, но это же был снобизм читательский, а не авторский, в конце концов я полюбил это все.
Тут дело в том, что вот заход с дневников, наверное, самый продуктивный. Ну, насколько я помню, от Беллоу не осталось дневников. Остались сборники эссеистики. Ну, может быть, и есть. Это я сейчас проверю. Проза его кажется мне все-таки слишком умозрительной. Надо перечитать.
«Мнение о фильме Анджея Вайды «Настасья»».
Столько снял Вайда, что я не все видел. Мой любимый фильм — «Пейзаж после битвы». «Настасью» просто не видал.
Вот это интересный вопрос: «Согласны ли вы, что моральность никак не связана с добром, это просто набор принципов, заповедей? Зануда всегда высокоморален, высокоморальным может быть самый отпетый эсэсовец, а тихий человек, за всю жизнь мухи не обидевший, аморален просто потому, что он приспособленец. Из этого вытекает критика вашего определения фашизма. Как ни ужасно, мораль у фашистов была. Они были очень идейными, а не оргиастичность, не телесный низ, не sinful pleasure. Как ни печально, Гитлер не говорил: «Я освобожу вас от химеры совести»,