ером вашего поколения, но «В субботу» вы прыгнули выше головы, это действительно великая работа. Куда же там бежать? Бегство было бы невыносимой пошлостью.
Он играет там комсомольского работника в Чернобыле, так ясно, что речь о Чернобыле, хотя ничего не названо напрямую. Там жуткая сцена совершенно этого пробега через мост, невероятной красоты. Но эта сцена, когда девушка примеряет туфли — уже понятно, что никуда они не сбегут. Потому что куда ты убежишь от того, что рухнул твой мир? Миндадзе гениальный певец катастрофы, я, кстати, ему сейчас передаю колоссальный привет.
«Верите ли вы в любовь на расстоянии по переписке?»
Тань, ну, приходится верить, хотя мой любимый, наверное, рассказ Каверина, он это называл маленькой повестью — «Летящий почерк», он как раз говорит о такой любви на расстоянии возможной. Но метафизических возможностей человека не всегда для этого достаточно — моих, наверное, недостаточно, я в этом смысле человек довольно примитивный. Я верю в любовь по переписке, но я не верю в ее столкновение с реальностью. Ее столкновение может оказаться роковым. То есть любить на расстоянии вы можете до тех пор, пока не встретитесь. А потом притираться ужасно трудно. То есть у меня сложные отношения, сложный опыт по этой части.
Интересно, что косяком пошли вопросы про любовь на почту.
«Прав ли Ромен Гари, когда говорит, что красивая история любви — это два человека, которые придумывают друг друга?»
Знаете, Гари виднее, у него, может, была такая история, но для меня — нет. Для меня красивая история любви — это набор очень редких и очень точных совпадений, такого не придумаешь: механизм душевных реакций, их скорость, какие-то хором произнесенные слова, какие-то одновременно вспомнившиеся детали. Для меня все-таки любовь, она очень сильно зависит от общего бэкграунда. У меня никогда так не было, чтобы я вот, как Филипп полюбил Милдред в замечательном романе Моэма «Of Human Bondage», у меня никогда такого не было, чтобы я безумно влюбился в чуждое, другое.
Тамара Афанасьева, замечательный психолог и сексолог, она писала, что привлекает всегда инаковость. Инаковость привлекает, может быть, физиологически, но для меня в период физиологии всегда шло наоборот, сходство — устное, умственное, сходство разговоров, манер. От возраста это никак не зависит, и от места рождения тем более никак, потому что здесь разброс всегда поразительный. Но когда ты в человеке с абсолютно другим бэкграундом, абсолютно другой жизнью, абсолютно другим опытом вдруг с поразительной точность узнаешь свою мысль — это доказывает существование чего-то большего, чем вы.
И потом, знаете, наверное, очень трудно мне было бы представить роман с атеисткой. Понимаете, что странно? Потому что в атеизме очень часто есть такая безумная гордыня, с которой физически очень трудно уживаться. Поэтому я не то чтобы люблю людей религиозных только, агностики меня привлекают, в общем, люди, у которых нет такого твердого злорадного знания, что нет никакого бога, и все умрем. Мне хочется, чтобы человек всегда что-то такое допускал.
Фанатичная вера, конечно, еще ужаснее атеизма, потому что из нее проистекает еще и жажда покарать всех атеистов. А мне приятнее всегда наблюдать человека, которые смиренно сознает неполноту своего знания — это меня всегда чрезвычайно утешает.
«Ваша триада трикстеров — Холмс, Бендер, Штирлиц. Можно ли сказать, что сегодня это Перельман, Маск, Ассанж?»
Нет, конечно. Перельман совсем не трикстер, это герой совершенно другого плана, это скорее Фауст, если на то пошло. А Фауст как раз, как замечательно показал собственно «Улисс», — это сын трикстера, или последователь. Но это человек следующего поколения, скажем так. Перельман, конечно, фаустианский тип, потому что трикстер же всегда удачник. А Перельман как раз сторонится любых проявлений удачи, он не фокусник, он одинокий мыслитель. Пожалуй, Маск больше всего на это похож. Ассанж, я думаю, тоже не трикстер, хотя у него есть какие-то черты.
Штирлиц — он такой явно засланный казачок, как мне представляется, но он на трикстера не тянет, потому что он, видите, сиднем сидит в этом посольстве, а если бы он всех ловко обвел вокруг пальца… Ну, в общем, поведение его не трикстерское, оно недостаточно огневое. Да и потом, учения никакого он не несет. Можно сказать, что он несет учение о всеобщей открытости, но как-то это поразительно похоже опять-таки на реализацию какой-то подрывной программы.
Пожалуй, Маск — вот тут и носитель учения, и успешность, и жуликоватость, наверное, в подаче своих идей (насчет остального не знаю). Но в общем, Маск из предложенных вами кандидатур, он как-то больше всего на это похож.
«В «Желтой стреле» Пелевина поезд — это поглотившая человека суета?»
Нет, что вы. Суета — это слишком беглая трактовка. Это жизнь, просто жизнь. И вот тот, кто уйдет на другой слой жизни, сойдет с поезда, тот и постигнет какую-никакую правду.
«Можете ли вы рекомендовать недавно вышедшую книгу «Самое шкловское»?»
Ну естественно, могу. Любое переиздание Шкловского надо приветствовать, тем более что там грамотное хорошее составление, не часто переиздаваемые вещи. Разговоры о том, что вот Шкловский — это чистый трикстер, а не ученый, мне представляются дилетантскими, потому что дай вам бог быть таким опять-таки трикстером, как Шкловский. Он автор глубочайших работ о теории литературы. Конечно, у него были отступления, да, конечно, он одной рукой писал, другую поднимал в жесте капитуляции, но как к нему ни относись, Шкловский — одна из самых очаровательных фигур русского авангарда. У него были безобразные поступки, но были и великолепные формулы.
«Опасаетесь ли вы, что в конце своего 27-романного цикла Данилевский не откроет ничего нового, а читатель получит пшик?»
Опасаюсь.
Тут еще хороший вопрос о Данилевском:
«Как избавиться от бессонницы после чтения «Дома листьев»?»
Володя, дорогой, если бы я знал, как это сделать. У меня эта книга на месяц отняла и сон, и спокойствие, и мерещилась мне всякая дрянь. Вы, кстати, спрашиваете, а нельзя ли было это сделать без типографских трюков. Нельзя, понимаете, они нужны, они работают на сюжет. Когда вы видите вот эти клочки, хаотически исписанные и наклеенные слепым безумным Зампано, как он себя называет, когда вы читаете сцену погони, написанную по слову на странице, это работает на вашу психику. Знаете, для Данилевского, как в любви и на войне, все средства хороши, чтобы читателя напугать. Часть зеркально набрана, часть там еще как — это ваши усилия по поглощению, по переработке этого текста, они входят как составная некая очень важная часть в усилия вашей читательской работы. И без этих усилий, без этой работы вы бы многого не поняли просто, вы бы не прониклись до такой степени этой художественной мощью.
«Смотрели ли вы «Молчание» Скорсезе?» — смотрел. «Что думаете об этом фильме?»
Сложная мысль у меня. Я Скорсезе очень ценю как мастера. Это, конечно, одна из лучших его картин, но у меня возникает вопрос, что все-таки показы мучений, вот torture, физической пытки, они заставляют меня думать, а где здесь кончается режиссура и начинается физиология.
Когда-то Женя Басовская, вот как раз дочь знаменитого историка и сама очень хороший филолог и историк, Женя Басовская, которая преподавала у меня в Школе юного журналиста, у нас была довольно бурная дискуссия по «Жизни и судьбе» Гроссмана. Книга распространялась тогда подпольно, но мы были ребята продвинутые. И вот она сказала: «А в сцене, когда доктор Левинтон проходит через смерть, через душегубку — это сила Гроссмана или сила факта? Некоторые вещи, — она сказала, — описывать нельзя, потому что это не он так написал, а сама по себе фактура так чудовищна».
Может быть, здесь есть эта грань, потому что у Скорсезе она иногда переходится. И у Климова в «Иди и смотри» она иногда переходится. Дело даже не в том, что это за гранью искусства. Я не такой пурист, а дело просто в том, что мне кажется, иногда художественные средства как бы оскорбительны для изложения такой чудовищной правды. Хотя по мысли, по приемам, по метафорам некоторым это все равно выдающееся кино.
«По теории литературных инкарнаций кто сейчас продолжает Мандельштама, и кто был его предшественником?»
Предшественником, совершенно очевидно, Батюшков, с тем же безумием, и Мандельштам, по-моему, понимал эту генеалогию. Наиболее прямым продолжателем и почти инкарнацией — мне долгое время казалось, что Слуцкий. Не только благодаря безумию, но и благодаря художественному методу вот такому — писать кустами. У Мандельштама же тоже есть очень ясные стихи, а у Слуцкого, напротив, очень темные. Поэтому здесь было некоторое сходство.
Но сейчас, как мне представляется, такой фигуры нет или ее не видно. Или она в процессе своих скитаний по временам очень сильно переменилась. Я не нахожу сейчас ни одного поэта, который был бы по методу схож с Мандельштамом, тут надо смотреть, конечно, на тех, кого сослали, но слава богу, до этого пока не доходит. Ну наверное, что-то такое есть, но его не видно, оно заслонено слишком громкими ничтожествами разнообразными, которые имитируют поэзию.
Ну, собственно говоря, а кто знал Мандельштама при его жизни? Мандельштам был одним из самых забытых поэтов, его знало несколько блестящих профессионалов, но людей такого класса, как Эйхенбаум, я сейчас в филологии не вижу. Поэтому нынешний Мандельштам сидит где-нибудь, может быть, даже в Воронеже, и пишет что-то очень малозаметное. Пройдет время, напишет Надежда Яковлевна свои мемуары, и мы поймем.
«По вашим словам, Нобеля дают за открытие новых территорий. Что же такого принципиально нового открыл Мо Янь, лауреат 2012 года?»
Ну перечитайте «Красный гаолян», и вы увидите, что он открыл. Он открыл Китай, причем такой, которого мы не видели, Китай сельский, Китай после Лу Синя (который был последним, наверное, всемирно известным китайским автором XX века). Он открыл действительно совершенно другую страну, другую территорию — очень мифологизированную, очень тоталитарную, конечно, живущую очень старыми мифами, но при этом стремительно устремляющуюся, простите за тавтологию, стремительно движущуюся в модерн. И там «Страна вина», по-моему, не такая удачная книга, а вот эта «Грудь и зад