Один — страница 1064 из 1277

» — это замечательная вещь. И конечно, она долго в Интернет выкладывалась усилиями переводчика, я там ее и прочел. И «Красный гаолян», конечно, замечательное явление. Он именно открыл, как вам сказать, как Маркес открыл Колумбию, так он открыл новые мифы — мифы Китая XX века.

«Не работаете ли вы над созданием нового нарративного метода?»

Еще как работаю, но этот роман появится не скоро, «Океан». Я собираюсь написать книгу, от которой нельзя будет оторваться, а как ее написать — поди придумай. То есть я многое придумал.

«Что может заставить плохого литератора написать гениальный текст, есть ли в истории подобные случаи?»

Да сколько влезет. Иногда, наоборот, графоман пишет абсолютный шедевр, более того, были случаи, когда сумасшедшие писали гениальные тексты. Но тут я, кстати, довольно скептически настроен к творчеству душевнобольных и их влиянию на научно-технический прогресс. Но иногда плохой литератор пишет гениальный текст (ну, не плохой — посредственный литератор), если этот текст глубоко касается его тайной страсти, если он выбалтывает то, что его больше всего заботит.

Ну, я не считаю Эренбурга плохим писателем, но как минимум дважды он написал о том, что его глубоко волнует — получились «Хулио Хуренито» и «Буря». Немцев он ненавидел, конечно, скорее физиологически, чем идеологически, но оба раза получился великий результат.

«Будет ли «Литература про меня» с БГ?»

Уговорите БГ, я со свой стороны готов. Вернемся через три минуты.

РЕКЛАМА

Давайте попытаемся совместить темы, с одной стороны — Горина, с другой — Улисса, потому что равное количество. Вот Виктор Полторацкий, наш гость на новогоднем эфире, замечательный киевский артист (привет, Витя), пишет, что близко Горина знал и очень на нем настаивает. Многие, примерно тридцать пять уже пожеланий. И тридцать три по Улиссу. Про Улисса я бегло скажу под конец, пока поговорим про Горина. Тема Горина интересная.

Вот мне в интервью Горин как-то сказал, мы много довольно с ним общались, он сказал, что таким своего рода эмоциональным камертоном для него был его ранний рассказ про случай на фабрике. Там история о том, как тихий такой инженер никак не может освоить мат, потому что работяги-то все понимают, только когда с ними жестко говорит начальство.

И ему выделяют в помощь профессионального матерщинника, который занимается с ним, как в лингафонном кабинете — учит его этим выражениям, начитывает на магнитофон. Они вместе у магнитофона сидят, он мучительно пытается выругаться. А потом, пытаясь выругаться единственный раз, умирает от сердечного приступа. И тогда во время обеда из радиоточки этот рабочий, обращаясь ко всем, говорит: «Вот, помер инженер, хороший был человек». И запускает этот его неумелый робкий мат в этой записи своей лингафонной, и все встают. Понимаете, вот это такой действительно эмоциональный камертон Горина: «Твою мать», — и все чтут.

У него действительно манера такая, очень контрастная манера погружения очень высоких тем в очень жесткий бытовой унизительный контекст. Грубо говоря, весь Горин — это история о приключениях Шварца в русских семидесятых годах. О приключении философской сказки в унизительной реальности, которую сам он описал точнее всего в гениальной фразе, я думаю, эта фраза его высшее художественное открытие: «Решили подкупить актеров, но оказалось, что проще подкупить зрителей». Это ситуация подкупленных зрителей, когда ваши высокие принципы, ваши подвиги не действуют ни на кого, когда они вызывают только циничный жирный гогот.

Вот эта ситуация Свифта, и не случайно «Дом, который построил Свифт» — это единственная картина Захарова, легшая на полку. Два года она там пролежала, в конце концов вышла все равно, потому что уже действительно поддувало из всех щелей. Но «Свифт» — это картина о безвыходности, о безысходности, о художнике, который принял единственно возможное решение замолчать, потому что все остальное скомпрометировано, потому что говорить невозможно. Потому что сама идея говорения скомпрометирована.

Вот «Брызнет сердце то ли кровью, то ли тертою морковью» — Ким очень точно написал. Ну, что «то веселый, то печальный, проступает изначальный высший замысел творца» — это, конечно, уступка. На самом деле в том-то весь и ужас, что в условиях деградации и подкупленности, и полной, я бы сказал, массовизации аудитории, которая на глазах из индивидуальности стала массой — в этих условиях невозможна никакая борьба.

И кстати говоря, самый наглядный пример — это горинская интерпретация шварцевского «Дракона». Там очень мало осталось от «Дракона», то есть текстуально почти ничего вообще. И надо заметить, что если в «Драконе» самым пессимистическим является третье действие, и у Шварца всегда в третьем действии зло торжествует, а в четвертом вдруг возникает катарсис и спасение, то у Горина нет в этом смысле никаких иллюзий. И шварцевская история у него заканчивается тем, что Дракон благополучно воскресает и уводит за собой детей — что и произошло.

Это не было пессимизмом. Но вот Горин, последний его замысел был — написать пьесу о царе Соломоне, потому что (вот он мне рассказывал, я помню) самое интересное — посмотреть, почему из торжествующего, ликующего автора «Песни песней» получилась книга «Экклезиаст». То есть книга полного отчаяния, которую тоже приписывают Соломону, книга безнадежности, книга опыта. Почему триумф любви и триумф разума обернулся тотальным разочарованием? Вот это было для него очень существенной проблемой.

И надо вам сказать, что в девяностые годы подавляющее большинство людей, которых я знал и любил, кумиров моих — они очень мрачно были настроены. Вот например, Мотыль вспоминал, как он принес Окуджаве в разгар зимы ананас, это было в девяностом году, и Окуджава вместо всеобщей тогдашней эйфории испытывал глубокую тоску и сказал: «Вот боюсь, что все эти светлые идеи демократии будут у нас, как этот ананас зимой — ничего у нас не получится». И он давно об этом догадывался, у него было ощущение, что «умирает мое поколение, собралось у дверей проходной… То ли нету надежд ни одной». Вот это страшное ощущение безнадежности: «Все — маршалы, все — рядовые, и общая участь на всех», еще один безнадежный поход — оно было очень горинским, и не зря Окуджава с Гориным так дружили в последние годы.

Кстати говоря, я думаю, что и довольно ранняя, в шестьдесят лет, смерть Горина, который сам был врачом, и, наверное, понимал, что у него инфаркт — смерть эта тоже была очень знаковой. Он умер, можно сказать, в расцвете и сил, и таланта, и трудов, и вместе с тем он очень остро, очень болезненно ощущал свою неуместность в этом новом мире, свою не могу сказать ненужность, но свое крайнее в нем одиночество. Надо было обладать неиссякаемым оптимизмом, каким-то душевным здоровьем Арканова, другого врача, его друга и соавтора, чтобы продолжать существовать.

Но у Арканова было много отвлечений, он мог увлекаться и песней эстрадной, и игрой на ипподроме, и сочинением юморесок. И настоящий Арканов, трагический Арканов романа, скажем, «Рукописи не возвращаются», или замечательного рассказа «Кафе «Аттракцион», или «В этом мире много миров», в котором уже угаданы многие тексты (Пелевина, например, «Жизнь насекомых»), или «Девочка выздоровела», изумительный рассказ — этот Арканов мало кому был известен. Был известен Арканов пародийный, хохмаческий, а вот Арканов-фантаст — его знали единицы.

Горин был гораздо более литератором, он был гораздо более сосредоточен только на литературе, на театре, на прозе, не отвлекался совершенно, и уж об игромании тут смешно и говорить. Он действительно жил только у письменного стола, и только проблемами времени. А во всех остальных ипостасях, вплоть до телеведущего, он бывал совершенно неорганичен. И именно поэтому, может быть, он так трагически переживал и то, что его театру, его эстетике не остается места.

Почему — могу сказать. Потому что пьесы Горина рассчитаны все-таки, конечно, на аудиторию семидесятых годов. Ну, прежде всего «Забыть Герострата», а в огромной степени и «Тиль». На аудиторию, которая считывала намеки, на аудиторию, которую увлекала и в каком-то смысле восхищала вот эта игра с цензурой, игра на грани дозволенного.

Ну, как знаменитая реплика, сочиненная Гориным для Охотника в «Обыкновенном чуде», обращенная к Королю: «Всегда помним ваши высказывания об охоте, Ваше величество!» — реплика, которая делает Охотника уже однозначно символом писательства, представителем творческой профессии. Мы все помним, как брежневские высказывания о чем попало тиражировались, и писатели принимали их к сведению. И это Горину сходило с рук. Вот это действительно удивительная способность проговариваться в условиях цензуры.

А потом кончилась тонкая игра и начался балаган, о чем и был написан «Шут Балакирев». Но тогда тайный смысл этой пьесы, мне кажется, не считывался, высокая ирония заменилась шутовством, и эпоха реформаторства оказалась неблагоприятна для скомороха более тонкой породы. К сожалению, закончился горинский жанр — жанр волшебной сказки с намеком, в котором ему не было равных. Можно, пожалуй, назвать только Георгия Полонского с его «Перепелкой в горящей соломе», такой тоже абсолютно шварцевской сказкой замечательной.

Но в принципе, конечно, Горин, который воспел вот этого прелестного трикстера, умудряющегося существовать так органично среди застоя, он должен был признать, что в новой эпохе этот герой гибнет, что Тилю, да и Бендеру, да и Мюнхгаузену в этой новой эпохе нечего делать. Это особенно ясно у него сказалось, на мой взгляд, в его абсолютном шедевре, полном самых апокалиптических предчувствий — в «Бедном гусаре».

Вообще «О бедном гусаре замолвите слово» — это единственная совместная работа Рязанова и Горина, всю жизнь мечтавших поработать вместе, пьеса-сценарий с исключительно трагической судьбой, потому что картина была снята, выпущена один раз, ее никто не понял. А после этого она легла на полку и впервые была показана только в начале перестройки. Это был глубочайший, трагичнейший фильм, наша русская версия «Генерала Делла Ровере» — человека, который стал играть в заговорщика, заигрался и стал заговорщиком. Но в этой картине впервые была угадана главная правд