которые знать не хочет никто. Я встречал целые простыни комментариев в Сети с требованием изъять, запретить. Ну, как всегда, знаете, есть такие радикальные мамаши, которые хотят скрыть от ребенка все о жизни.
И вот мы говорили на сильно меня волнующую тему: в какой степени педагог может исправить, выправить ситуацию травли? И вот Крапивин, дай бог ему здоровья, человек очень честный и прямой, замечательно сказал: «Как педагог профессиональный я должен вам ответить: да, такие способы есть, да, эта ситуация поправима. Но как практик честно вам скажу: нет такого способа. Если до этого дошло, ситуация непоправимо запущенна, и надо поступать так, как в фильме «Чучело» — увозить Лену Бессольцеву из этого коллектива. Далеко не факт, что в другом коллективе она попадет в такую же среду. Конечно, ей долго надо будет компенсировать эту травму, но здесь единственный шанс спасти положение — это увести ее из класса».
И вот с Кэрри там как раз и исследован этот феномен подростковой травли и парадоксальные следствия, к которым это может привести. Проблема ведь… И здесь Кинг показал свою очень глубокую психологическую подкованность и свою замечательную точность. Он все-таки не зря работал учителем, хотя и с отвращением. Он очень точно показал, что воспринимать травимого только как жертву — это ошибка. Потому что травимый — это уже монстр, он уже изуродован. Понимаете?
Как пишет та же Ольга Гепнарова, которая много раз была объектом травли… В общем, я сейчас подумал, Андрей: ведь это история Кэрри, только Кэрри уничтожила город, а Гепнарова сбила стариков на автобусной остановке. Но понять, как ее до этого довели, можно. Понять — не значит простить. Нужно проследить этот генезис. Когда Кэрри дорвется до власти, когда Кэрри начнет проявлять свои способности, которые до этого дремали, первыми пострадают невинные, первыми пострадают те, до кого она может дотянуться.
Понимаете, у меня была всегда такая версия, что если бы Акакий Акакиевич (собственно, это есть, кстати, и в повести), если бы Акакий Акакиевич дорвался до кого-нибудь, чья шинель была бы грязнее, то этому кому-нибудь очень бы не поздоровилось. Не надо маленького человека воспринимать как жертву.
У меня об этом был довольно большой в свое время разговор с Константином Райкиным, великим знатоком и театра, и человеческой души. Я говорю ему: «Как же? Мы же привыкли, что есть Чаплин, маленький человек. А ведь маленький человек, который затравлен, — это страшный инструмент, который начинает отвечать на эту травлю так, что мало не покажется никому». И вот Райкин меня уверял, что все-таки есть люди, которые остаются людьми в положении загнанности, люди, которые прошли через травлю и не превратились в монстров. И герой Чаплина — бродяга — это именно, если угодно, ответ на этот вызов; попытка показать человека, который не стал страшным мстителем, страшным привидением. Но я очень сомневаюсь, что Чаплин в «Золотой лихорадке», разбогатев, не начнет отмщать направо и налево.
Больше вам скажу: ведь ситуация Кэрри — это и есть ситуация Акакия Акакиевича, потому что после смерти он превратился в монстра. Это гениальная догадка Гоголя о том, как отомстят маленькие люди. Понимаете, Эйхенбаум в статье «Как сделана «Шинель» Гоголя» совершенно справедливо замечает, что без финала, без концовки «Шинель» была бы анекдотом, а так это мрачное, трагическое, страшное пророчество. И кстати говоря, очень любопытную пародию написал Чехов, довольно дословную — «Смерть чиновника». Представьте себе, что Червяков после смерти воскресает и начинает обчихивать, топить в соплях всех чиновников, обидевших его. Это интересная была бы история.
«Кэрри» — это история о том, как загнанный человек начинает мстить и как наше сострадание к нему грозит обернуться против нас. Из ситуации травли нет выхода, понимаете. Это как рак. Ее надо оперировать сразу. Простите меня, что я вынужден об этом говорить, но «Кэрри» — это вообще жестокая повесть, роман, можно сказать, жестокая история. И поэтому она, кстати, из всех вещей Кинга, может быть, имела в семидесятые годы наименьший успех — потому что она ломала уютный, умильный стереотип: «Ах, ты бедная затравленная девочка! Сейчас мы тебя пожалеем».
Больше того, Кэрри — ведь она очень некрасивая, понимаете, она действительно противная. И то, что они все ее травят… Помните, там же это началось в первый как раз день менструации, поэтому появление крови в этой повести очень сильно переставляет все цвета и как-то окрашивает ее всю кровью, наводит на какие-то очень глубокие, такие охотничье инстинкты. Ее травят, как звери, почуявшие кровь. И потом этой кровью заливается весь город. Нет, это серьезная книга. И кстати, Брайан де Пальма сделал замечательную экранизацию. Я помню, что из всех его киноработ она производила на меня наибольшее впечатление.
«Недавно приобрел книгу Джона О’Хара «Дело Локвудов», в которой точно описаны реалии того времени. Каково развитие «социального реализма» в Америке сегодня? Что еще нужно прочесть для понимания реалий сороковых и пятидесятых годов? Как повлияла Великая депрессия на литературу и кино?»
Ну, конкретно о книге Джона О’Хара я говорить не готов. Я знаю о ее существовании, но не читал. Что касается социального реализма, то он чувствует себя очень хорошо, только он ушел в нон-фикшн. И это честнее, это правильнее. Ну, вы знаете, что в Америке школа нон-фикшна такая, что, пожалуй, в последнее время даже лучше, чем школа традиционного фикшна и сайенс-фикшна уж точно. Нон-фикшн — это огромное, может быть, доминирующее направление американской литературы, где расследуются подлинные преступления, излагаются подлинные биографии.
В каком смысле это честнее социального реализма? Понимаете, социальный реализм… Ну, как у Драйзера, например, ведь «Американская трагедия» тоже написана по мотивам совершенно конкретного явления. Американский реализм все время пытался вывести из жизни какую-то мораль, ну, грубо говоря, угадать какие-то правила, по которым жизнь играется. Нон-фикшн, начиная с Капоте, этого не делает.
Мне кажется, что перерождение социального реализма произошло в шестидесятые годы, когда сформировался и в каком-то смысле процвел так называемый новый журналист, новый журнализм. Том Вульф (не путать с Томасом Вульфом, «Взгляни на дом свой, ангел»), Том Вульф, автор «Костров амбиций» и, кстати говоря, многих других гениальных книг, действительно гениальных, он говорил, что в каком-то смысле журналистика стала (я всегда это рассказываю на своем курсе на Журфаке — «Журналистика как литература»), журналистика стала выше литературы, потому что литература коммерциализировалась, она ушла в коммерцию, она стала честнее.
Понимаете, тогда… Ой, это долгий на самом деле разговор. Но вот Америка тогда проходила очень серьезную развилку. Тогда замолчал Сэлинджер. Тогда замолчал, надолго замолчал Хеллер после гениального дебюта своего, после «Catch-22» он чуть ли не 15 лет ваял «Something Happened». Тогда серьезный кризис пережил Воннегут, который вышел из него в совершенно новую прозу — в «Бойню номер пять» или в «Breakfast of Champions». И одновременно литература стала уходить в беллетристику — как, например, Апдайк, который хороший талантливый писатель, но, к сожалению, это все-таки проза массовая, проза довольно низкого пошива, проза, в которой нет эксперимента. И все разделилось на коммерцию и на нон-фикшн. Вот новый журнализм — это, если угодно, тот социальный реализм, который и есть высшая проба. Потому что Капоте доказал в «In Cold Blood», что не вывести мораль из истории. Жизнь холодна и блестяща, как его стиль, а под ее поверхностью — хаос.
Ну, вернемся через три минуты.
РЕКЛАМА
― Возвращаясь к разговору и к вопросу о том, как повлияла Великая депрессия на литературу и кино.
Понимаете, она повлияла опосредованно. Она не успела повлиять — как началась война. И конечно, «Grapes of Wrath», знаменитые «Гроздья гнева» — едва ли не единственный великий роман об этой эпохе. Вот эпоха джаза успела отстояться и повлиять, а Великая депрессия отозвалась после войны. Война была таким, что ли, выходом, если угодно, такой попыткой вырваться из Великой депрессии со знаком «плюс», попыткой опять-таки внутреннюю проблему, что часто бывает, не то чтобы решить, а забыть за счет внешней катастрофы. И после Перл-Харбора уже Великая депрессия не так влияла на умы и сердца.
Поэтому влияние Великой депрессии — это отсроченное влияние, великая американская литература пятидесятых. Это Карсон МакКаллерс в первую очередь, Фланнери О’Коннор, которая вот вся вышла из Великой депрессии, которая вся вдохновлена вот этим депрессивным разлагающимся Югом. И в значительной степени, кстати, рассказ «Перемещенное лицо», военный, — это же и рассказ о Великой депрессии в том числе. Да и «Мудрая кровь», и «Хромые внидут первыми», и «Царствие небесное силою берется», роман, — это, знаете, отголоски почти библейской по масштабу катастрофы, которая и воспринималась как библейская. Понимаете, она не была описана тогда, она отозвалась в послевоенной литературе, изживающей тот опыт. Ну а потом начался тот новый журнализм — расследование преступлений подробное, описание всяких любопытных патологий, замечательные биографии, литература новой человечности, такой новой правды о человеке.
«Мейнстримными произведениями о гражданской войне стали «Конармия» Бабеля и «Тихий Дон» Шолохова. Но почему никто не вспоминает о романе Артема Веселого «Россия, кровью умытая»? Он как минимум не хуже, — вот видите, я сегодня вспомнил, еще не читавши вашего вопроса. — Что вы думаете о деле куйбышевских поэтов и прозаиков, и расстреле самого Веселого?»
О деле Веселого не знаю почти ничего. Здесь надо, конечно, подчитать. Но помимо Веселого было много. Я уже назвал Зазубрина. Можно назвать Малышкина, «Людей из захолустья». Можно назвать целый цикл текстов о двадцатых годах, о русской постреволюционной реальности, о сексуальной революции. Вот сейчас Лиза Шестакова, студентка моя, собрала толстенную (я не знаю, как они будут ее издавать) антологию русской прозы двадцатых годов, все на эти самые темы: крушение семьи, эротическая революция, распады союзов, тройственные браки, «дело об убийстве» знамени