Один — страница 1150 из 1277

Что касается маканинского стиля. Я сравнительно мало его читал в детстве и в молодости (я начал его читать, когда уже мне было хорошо за тридцать), и именно потому, что меня как-то смущало многословие, огромное количество отступлений и скобок, особенно в «Андеграунде», где это было сделано просто сознательным приемом. Вот эти скобки, ответвления, эта корявость, шершавость, занозы, синкопированность этой прозы — это меня смущало. Особенно трудно мне было читать, я помню, «Отдушину» из-за ее дикого многословия.

Но я потом понял, что любовь двух людей — вот этой странной поэтессы Алевтины и стареющего хозяйственника, у которых почти ничего нет общего, но которые тем не менее друг для друга — отдушина, ну, такая «делать нечего — любовь»… Мне было физически трудно. Вот читать Петрушевскую гораздо веселее, хотя и страшнее, потому что Петрушевская — она острая, быстрая, у нее динамическая проза, очень личная, она насыщена бытовыми интонациями. У Маканина это не так. Маканинская проза ходит кругами, топчется на месте, спотыкается, как вот этот его слесарек. И это я понимаю — потому что он таким образом передает сердечный ритм загнанного человека.

И что еще очень важно? Маканин был, конечно, блестящим педагогом, он воспитал великолепное поколение учеников. И среди учеников Маканина в его семинаре я бы выделил ныне совершенно забытое имя — Елену Семашко. Вот ее рассказы — «Обстоятельства», «Михаил Третий», еще какие-то, которые через мои руки в разное время проходили, — они выдавали в ней блестящего писателя, жестокого, серьезного, совершенно ни на кого похожего (ну, похожего, может быть, немного на самого Маканина вот этой жестокостью социального диагноза). Она печаталась в сборниках выпускников Литинститута, немножко в периодике. Один ее рассказ я напечатал в «Столице».

Ну, господа, если кто-нибудь слышит… У нее дочка осталась, насколько я знаю. Если кто-нибудь знает что-то о Елене Семашко, если у кого-то хранятся ее рассказы, рукописи, вообще если ее кто-то помнит — помогите издать ее сборник. Она была блестящим писателем и лучшей маканинской ученицей. Я помню, она училась в том же семинаре Маканина в Литинституте, где Вера Цветкова, тоже человек изумительного таланта. Вера, если ты меня слышишь, привет тебе большой. По Таллину я ее знал немного. В общем, если кто-то владеет текстом лучшей маканинской ученицы, пожалуйста, мне помогите его отыскать.

Что касается Маканина-педагога. Вот от его многих учеников я знал, что он не учил писать, а он учил жить с писательским талантом. Это самое трудное. Потому что писатель — он вообще существо мнительное, завистливое, ипохондрическое. Просто не все имеют склонность это признать, не все имеют мужество сказать, как трудно жить с этим набором человеческих качеств. Людей куда только ни мечет. И самое ужасное, что набором этих качеств обладают в равной степени и графоманы, и гении. Просто писатель расплачивается, вне зависимости от своего литературного качества.

И вот Маканин учил жить с собственным талантом, жить с писательским характером, преодолевать минусы этого характера и посильно переводить их в плюсы. Поэтому его как педагога до такой степени ценили ученики. И потому, собственно, он был, наверное, в Литинституте одним из самых популярных мастеров. При том, что Маканин не мог научить писать, как Маканин; он мог научить более или менее жить, как Маканин.

И очень жалко, мучительно, что мало в последнее время удавалось говорить с этим человеком и слышать его. И мучительно жаль, что мы его больше не услышим. Но время его сейчас перечитывать, потому что наши проблемы глубже социальных, глубже психологических — они от самого корня человеческого бытия идут. И вот Маканин к этому корню был близок.

А мы с вами услышимся через неделю уже в России. Пока!

10 ноября 2017 года(о русской революции)

Доброй ночи, дорогие друзья!

Естественно, сегодня темой лекции после бесчисленных заявок предполагается революция в разных ее аспектах. Понятно — почему. Дело в том, что внятного сколько-нибудь ответа от государства мы не получаем, что это было. Ну, кроме стандартного разговора о том, что это были великие события, великие люди, все это наша история, красные и белые — все это наше достояние. Прямо скажем, прошло еще не столько времени, чтобы смотреть на это все с надсхваточной уютной позиции. Другое любопытно — что идет бурная дискуссия между сторонниками советского проекта, красными и белыми, между националистами красного толка и националистами белого толка, между теми, для кого Красная империя — это пик исторического развития России, и теми, для кого это чудовищный людоедский провал.

Попробуем расставить некоторые акценты, абстрагируясь от моральных оценок и, в общем, базируясь на тех вопросах, которые вы в изобилии задаете. Если какая-то тема перебьет революцию, то есть кто-то напишет столько спешных и замечательных предложений, на которые я захочу ответить, — ради бога. Но думаю, что сегодня, 9 ноября, самая насущная тема — это 100-летие Октября.

Что касается очень большого количества вопросов насчет моего выступления на Совете Федерации. Какое впечатление на меня произвел Совет Федерации? Как это вышло? И так далее.

Это обычная совершенно лекция в рамках так называемого «Часа эксперта». Туда приглашают многих. Вот сравнительно недавно пригласили Радзинского, и тоже, насколько я понимаю, по линии «Прямой речи». Тему я выбрал сам. Мне предложили достаточно свободную трактовку, и я решил поговорить о проблемах и опасностях сегодняшнего российского образования.

Какое впечатление на меня это произвело? Ну, я собственно после этого никаких обсуждений там не проводил. Я свое отговорил и ушел, пообщавшись немного со знакомыми мне там людьми, в частности с Нарусовой, в частности с Наталией Дементьевой, которую я давно тоже знаю и люблю. И вот, собственно, покинул я помещение.

Я надеюсь только на одно — что по итогам этой лекции не будет принято никаких немедленных мер. Потому что самое страшное, что может случиться — это если будут выделены деньги, например, на детский канал, а после этого участь этих денег и участь этого канала будет традиционной. Мне бы не хотелось, чтобы принимались быстрые решения и потом гробилась здравая идея. Мне кажется, что выразить эти мнения — это наш профессиональный долг. Сказать о том, какие назрели проблемы, я обязан. А участвовать в их решении я буду на своем частном уровне, никаким образом не руководясь государственными дотациями. Мне вообще кажется, что брать деньги у государства сейчас — это вернейший способ загубить любую идею.

Очень многие просят написать, сказать (ну, я написал уже об этом, кстати, колонку), чем вызвана такая странная мера — арест собственности Кирилла Серебренникова, который давно уже арестован. Неужели силовики действительно на каждую новую акцию в его защиту — в данном случае акцию Калягина и СТД — будут отвечать новыми ограничениями его свободы и новыми ужесточениями его следствия?

Я могу сказать только одно. Вообще мне кажется, что отношения театра и террора, отношения театра и власти — они в России довольно сложны. Это не так просто, как кажется. Мне кажется, что со стороны государства имеет место профессиональная ревность. Посмотрите, вообще театр становился в России адресатом, объектом репрессий значительно чаще, чем, например, кинематограф. И это не потому, что театр — самая важная и, может быть, самая опасная в агитационном отношении институция. Нет. Я думаю, что здесь именно профессиональная ревность, поскольку русская история и русская власть — это ведь тоже театр.

Понимаете, там главная особенность, что из зрительного зала никак не могут влиять на ход пьесы. Ну, иногда там вылезают на сцену в действии, называемом «Революция», вылезает несколько человек из первого ряда — а потом их же первыми и убивают во втором действии, называемом «Заморозок»; они самые уязвимые и самые жертвенные. А в остальном это пьеса, которая развивается по одним и тем же законам. И главное занятие народа на протяжении пьесы, занятие публики — это шуршать шоколадками, пока они остаются в буфете, подсвистывать, иногда аплодировать и шикать. Но на ход происходящего эти люди не оказывают никакого влияния.

Может быть, такая профессиональная ревность к театру вызвала уничтожение театра Мейерхольда, театра Таирова. Между прочим, театр Таирова не был уничтожен в конце тридцатых, но именно с него началось утверждение русской идеи в ее новом варианте. Таиров имел неосторожность поставить «Богатырей» Бородина на либретто Демьяна Бедного — и был, соответственно, жестко остановлен, и пришлепнут, и вбит по шляпку именно за недостаточное уважение к национальной гордости великороссов. И именно тогда, скажем, кампания по борьбе с формализмом началась со спектаклей в Москве и в Ленинграде «Леди Макбет Мценского уезда»; борьба с космополитизмом — с театральных критиков. Вообще к театру эта система очень неравнодушна, потому что она сама — самый большой тут театр. И в общем, в России имеет смысл заниматься любыми сферами искусства, кроме этой, потому что эта подчеркнуто уязвима.

Сегодняшние вбросы про театральных режиссеров, которые якобы платят сами себе огромные деньги, заключают с собой договоры, — очень многое из этого диктуется просто непониманием театральной специфики. Но им, видимо, там кажется, что в театре все жухают, жульничают, что театр — это такое дело для зарабатывания денег. Ничего, кроме профессиональной ревности жестокой, я здесь увидеть не могу.

«Согласны ли вы с Дюма, что «история — это гвоздик, на который писатель вешает свои произведения?» А нынешние политики, кажется, пошли дальше — они вешают на этот гвоздь «национальные интересы государства» (по Мединскому)».

Дорогой tornado, фраза Дюма мне импонирует, поскольку история, во всяком случае в литературе, существует не для того, чтобы ее аккуратно воспроизводить, а для того, чтобы видеть в ней наиболее эффектные конструкции. Что касается вешания государственных интересов, то есть использования истории — по формуле, кажется, Покровского — как политики, опрокинутой в прошлое, то это, конечно, не нравится мне. Но тут с этим, я боюсь, ничего не поделаешь. Эта участь истории такова, что она с каждым новым правителем получает новое освещение (и не только в России, к сожалению).