Один — страница 1185 из 1277

.

Саша, вот никогда я по этому признаку данные произведения не объединил бы. Если бы Чехову кто-нибудь сказал, что «Дядя Ваня» о кризисе среднего возраста, он бы, я думаю, оскорбился. Хотя, может быть, ему, наоборот, стало бы интересно. Он-то как истинный врач считал, что физиология всегда лежит в основе всех наших философских сдвигов.

«Любопытно, что у всех этих героев нет детей. Может быть, ответственность за них могла бы снизить самокопание, рефлексию и саморазрушение. Есть ли в литературе или кино произведения с ироничным отношением к этой проблеме? «Красота по-американски» отчасти решает эту проблему, но смерть героя говорит: выхода нет».

Саша, ну выхода вообще нет. Кризис среднего возраста — это такое осознание своей смертности всего лишь. Ну, просто, знаете, как вот в армии (не знаю, служили вы или нет), когда уходит предыдущий призы́в (как в армии говорили — «при́зыв»), вы понимаете, что уйдете и вы. И это вселяет в вас восторг. Когда-то Максим Леви, сын известного психолога и сам интересный психолог, защищал диплом о возрастных сдвигах в армии. Вот там он писал… Или работу написал, не помню. Но мне он рассказывал, что старики, «деды», они и ведут себя по-стариковски, постоянно повторяют «мы в твои годы». В армии такая перевернутая система ценностей, потому что это такая «жизнь к смерти», сказал бы Хайдеггер, это стремление как можно скорее покинуть этот выморочный мир, с тем чтобы возродиться в качестве дембеля. И вот стариковское поведение особенно актуализируется, когда вы отмечаете 100 дней до приказа. И тогда «сыны» понимают, что у них тоже будет стодневка (если, конечно, ничего не случится ужасного).

Это то ощущение, которое Тютчев выразил после смерти своего брата: «Передового нет, и я как есть на роковой стою очереди́». Или как у Слепаковой стихи «Памяти матери»: «Беззащитна перед вечностью я осталась без тебя». Вот это ощущение, что ты следующий — это и есть кризис среднего возраста. Ничего гормонального здесь нет. И я бы вообще не стал объяснять все угасанием витальности. Наоборот, есть такие, знаете, жовиальные старички, что дадут фору иным молодым. И правильно, по-моему, Марк Твен говорил: «Только одно зрелище отвратительнее молодого пессимиста — это старый оптимист».

Что касается иронического отношения к этому. Ну, есть прекрасный… ну, не прекрасный, а есть, скажем так, забавный фильм Гарика Сукачева «Кризис среднего возраста». Вообще «кризис среднего возраста» — это такое понятие, которое чаще всего осмысляется, напротив, иронически. И угасание витальности — это тоже скорее повод для иронии. Понимаете?

Какие произведения вам на эту можно бы посоветовать? Я бы рекомендовал, наверное, Толстого, потому что именно толстовский перелом после «арзамасского ужаса», который в случае Толстого и был, наверное, таким кризисом… Вот «Записки сумасшедшего» Толстого — наиболее любимое мною сочинение. Или, скажем, толстовские же первые трактаты после 1882 года, где он смотрит на жизнь обычных людей, как на радостное такое какое-то развлечение, последнюю пляску людей, которые в горящем доме не желают замечать пожара. Это все как раз следствие такого глубокого мировоззренческого кризиса. И это довольно весело написано.

Что касается «Утиной охоты» — она ведь не совсем про это. «Утиная охота» — это как раз о человеке, в котором до последней степени развита социальная безответственность, о человеке, который лишен эмпатии совершенно, который не умеет сострадать и живет от увлечения до увлечения. Вот здесь скорее физиология. Зилов — это как раз физиологическое явление. Все попытки увидеть в нем нечто социальное, по-моему, довольно наивны, потому что Зилов — это фигура, так сказать, социально необусловленная. Как есть женщины, которые рождены быть гейшами, так и есть мужчины, рожденные соблазнителями и совершенно не способные к минимальной ответственности. Поэтому «Утиная охота» про другое.

А вот «Полеты во сне и наяву» — да, это уже чисто социальная история, реализация шпаликовского сценария «Все наши дни рождения», просто переписанного иначе. Во всяком случае, шпаликовский след здесь, по-моему, совершенно очевиден. Шпаликов при всем своем алкоголизме писал-то с годами все лучше, обратите внимание. Поэтому это сценарий как раз про другое. Это сценарий про кризис такого социального типажа — человека, который порхает по жизни и совершенно не умеет вот именно жить. Это другая история. Мне кажется, относительная неудача фильма Александра Прошкина, где он экранизирует «Утиную охоту», как раз в том, что он, что ли, снимает «Полеты во сне и наяву» на новом этапе, а история Зилова — она не про это. Она — история про человека, который органически не способен думать о других. Это трагедия на самом деле, трагедия такого глубокого психиатрического свойства.

Что касается того, что вас начинает накрывать кризис среднего возраста. У меня тут недавно (что редко довольно бывает) брали интервью, и я на вопрос «Случалось ли вам испытывать кризис среднего возраста?» с радостью ответил: «С 15 лет это мое перманентное состояние». Ну, просто потому, что я все время помню о смерти, все время думаю о ней, пытаюсь к ней каким-то образом подготовиться (что, наверное, невозможно). Поэтому кризис среднего возраста — это нормальное состояние человека. Мне очень горько об этом думать, но боюсь, что это так.

«Стиль довлатовского повествования — похож ли он на Гашека с его «Швейком»?»

Я в январе, по-моему, где-то числа 22-го, что ли, или 23-го буду в Александринке в Петербурге читать о «Швейке» лекцию — ну, с учетом, разумеется, всего, что о «Швейке» за последнее время написал Сергей Солоух, наиболее вдумчивый его исследователь в нынешней России, с учетом того, что мне случается в разное время по-английски почитать о солдатских эпосах, выросших из «Швейка» целиком.

«Швейк», конечно, на Довлатова влиял, как он влиял на всех, но никаких следов стилистического влияния я там не вижу. Швейк — скорее такой как бы (что отметил в свое время Михаил Успенский) черный иронический двойник Кафки. И кафкианская атмосфера абсурда пронизывает Швейка, просто там несколько более радостный взгляд на это. Конечно, Довлатов — писатель просто онтологически гораздо менее серьезный. Абсурдистский мир «Швейка», во всяком случае юмор этого мира, он сродни обэриутскому; это именно онтология, все смешно. Понимаете, как говорил Мандельштам: «Зачем острить, когда и без того все смешно?» И действительно, вот эти припадки беспричинного веселья у Мандельштама были просто очередным осознанием абсурдности бытия. «Швейк» — это театр абсурда. А мир Довлатова совсем не абсурден, он, даже я бы сказал, так преувеличенно логичен. Да и вообще откуда эта тенденция — обязательно встраивать Довлатова в великие исторические ряды? Я понимаю, что он вам нравится — может быть, потому, что он как-то льстит вашему самолюбию. Вам нравится, что ваша жизнь тоже может быть предметом литературы. Но это, конечно, литература гораздо менее, что ли, серьезного разбора.

Лекцию про «Швейка», я думаю, мы выложим довольно быстро. Я очень люблю этот роман. Я полюбил его не сразу, он долго казался мне грязным. В детстве я совершенно «Швейка» не любил и полюбил его в армии (как, наверное, и большинство), и именно потому, что общая унылость армейской жизни при ее изначальной абсурдности, она порождает вот такие защитные реакции в виде крайнего цинизма. Можно, пожалуй, было бы такого «Швейка» написать о жизни больничной или, может быть, о жизни школьной, если захотеть. Но, конечно, «Швейк» гомерически смешен. Там многими приемами это достигается. Комичное, комическое в «Швейке» базируется в основном на абсолютно серьезном и даже деловитом тоне этих описаний, на огромном количестве повторов.

Вот если у Швейка и есть прямой наследник, то это, конечно, Йоссариан из «Уловки-22», «Поправки-22». И, соответственно, продолжение — «Настающее время», которое переводится у нас как «Лавочка закрывается», но мне кажется, что «Closing Time» легче всего перевести так. Я очень люблю Хеллера — наверное, больше, чем «Швейка» (может быть, потому, что «Catch-22» — это какая-то, ну, более острая вещь). Ну, видите, юмор там более острый, трагедия более обжигающая. «Швейк» — ведь все-таки книга казарменно-скучная. Просто избыток этой казарменной скуки порождает юмор, вызывает какое-то ощущение юмора.

Я помню, что в спектакле Додина по калединскому «Стройбату» некоторые диалоги повторялись по пять-шесть раз. Когда три раза — это было смешно, забавно. Когда четыре-пять — это было скучно и неприлично. Но когда шесть-семь — это было уже гомерически смешно, просто неприлично. И вот «Швейк» во многом построен на этом принципе ритмических повторов. Конечно, «Швейк» — это книга, в которой гибель Европы не осознается как трагедия, или вернее, осознается с облегчением. Это книга о Санчо Пансе без Дон Кихота. Вот он почувствовал счастье от того, что Дон Кихота больше нет. Швейк — это и странник, и глупый спутник в одном лице. Но Дон Кихот в этом мире больше невозможен. Это довольно трагическая книга. Не зря собственно «Торжественная порка» — название двух ее частей.

Я думаю, что это Бог спас для нас эту книгу, потому что если бы Гашек довел ее до конца, Швейк попал бы в русский плен, поучаствовал бы в Русской революции — и это было бы гомерически смешно, но совершенно непереводимо. Чапек же… то есть Гашек же писал автобиографию. И поэтому, кстати говоря, умирая, он говорил: «Швейк умирает тяжело», — говорил он о себе. Гашек очень похож на Швейка: такой же толстый, такой же циничный. Помните, он все время повторяет, что Швейк ужасно милый. Другое дело, что когда Швейк говорит, что он идиот, конечно, он преувеличивает. Он отнюдь не идиот. Просто ему плевать на все человечество. И «обоих ни чуточки не жалко», — как он говорил про Фердинандов.

И у Гашека действительно, даже судя по его блистательным фельетонам, у него каким-то образом чувство сентиментальности атрофировано напрочь. «Швейк» — это книга без сантиментов, в отличие от Хеллера, который мне именно поэтому гораздо ближе. Но при этом, конечно, лучшее чтение в армии, в больнице или в старости (вот к вопросу о, потому что старость — тоже такая же казарма), лучшее чтение — это, конечно, «Швейк», потому что и себя становится не жалко, и всех прочих.