А мы вернемся через три минуты, как всегда.
РЕКЛАМА
Дорогие друзья, мы с вами подошли к четвертой четверти эфира. Но прежде чем переходить к мини-лекции, я все-таки отвечу еще на один вопрос, пришедший в последний момент и очень меня позабавивший.
Что касается темы лекции, то опять-таки в последний момент мне удалось выцепить письмо, в котором содержится… Оно одно всего, потому что все остальные на этот раз — либо не трогающие меня задания, либо слишком от меня далекие, и надо долго готовиться. Но вот одно мне показалось забавным — «Образ Сталина в мировой литературе». Это в связи с награждением Данилкина.
Вот Ленин представлен в литературе довольно широко. Есть блестящий очерк Куприна. Есть замечательный роман Толстого Алексея Николаевича «Гиперболоид инженера, — скажем так, — Ленина». Есть очень хороший портрет его в романе Алданова «Самоубийство», где он дан глазами любящей женщины, поэтому… ну, есть ощущение некой вождистской незаурядности, а не только голимого прагматизма. Надо сказать, что у Данилкина он написан не без любви, поэтому там есть о чем говорить.
А вот что касается Сталина, то у Сталина какая-то харизма в этом смысле совсем отрицательная и неприятная. Но все его подавали по-разному. В Ленине каждый видел отражение себя, ну, если угодно… Вот это интересная действительно тема. Каждый, описывая Ленина, такую как бы идеальную пустоту, усердно заполнял ее собой и проецировал себя на Ленина. А Толстой Алексей Николаевич, скажем, увидел в Ленине-Гарине свой азарт, свой восторг от гибели мира и от начала чего-то нового. Ему вообще очень нравилось описывать массовые безумства, как в «Союзе пяти», как в прологе «Сестер». Кто-то, подобно Куприну, увидел в нем свою волю страшную. И хотя это пугающая воля, и воля в каком-то смысле бесчеловечная, но Куприн тоже, во всяком случае до последних лет, был человеком гигантской воли и творческой силы. Алданов увидел в нем, наверное, свою концепцию истории такой фатальной, которая не верит абсолютно в человеческие доблести, а верит только в слепой случай. Ну, в общем, хотя Ленин у него как бы материалист, но вместе с тем он такой удачник, он человек, который опирается на этот слепой фатум и за его счет решает свои задачи. То есть каждый видит в Ленине что-то свое — неважно, положительный он там герой или отрицательный.
А вот в Сталине каждый видит своего демона — то, чего он больше всего боится и ненавидит. Вот в Ленине, во всяком случае в советской культуре, видят какой-то положительно заряженный полюс, а Сталин — это то, как представляют абсолютное зло. И вот представления об абсолютном зле у всех разные.
Кстати говоря, вот правы те люди, которые говорят, что «Ленин в Цюрихе» — это как раз глубоко личная книга. Это действительно так. И никогда этого не отрицала и Наталья Солженицына (со слов, кстати, мужа). Очень многие отмечали в Ленине солженицынские черты. Сочиняя Ленина — героя, о котором мало известно, его внутренняя личная жизнь абсолютно закрыта, как яйцо, такая замкнутая каменная структура, — каждый все-таки помещает туда личное содержание. А вот если Ленин в Цюрихе у Солженицына все-таки человек, то Сталин у того же Солженицына — это просто какое-то страшное воплощение физиологии, сплошной физиологии, абсолютно ничем человеческим не обеспеченной. Ну, об этом можно еще поговорить.
Пока я, с вашего позволения, тут отвечу на довольно существенный вопрос: «Я недавно перешел на новую работу, где объемы задач превышают норму в четыре-пять раз. Все сидят на выходных, уходят с работы не раньше девяти часов вечера. Я лично столкнулся с понятием профессиональной деформации. Все разговоры у людей только о работе, никаких иных интересов вообще. На работе заводят семьи. Коллектив пожирает сам себя. Градус лицемерия, зависти и злобы зашкаливает. Я раньше всегда считал профессионалов счастливыми и достойными людьми. Но ведь здесь максимальное проявление профессионализма. Что думаете по этому поводу?»
Сергей, это не проявление профессионализма. Я должен вам сказать, что профессионализм в организации работы как раз не совместим с авралами, а вы рисуете здесь довольно типичную картинку аврала.
В чем проблема? Вот у Николаевой в «Битве в пути» противопоставлены два организатора производства. Есть Бахирев — человек скучный, который, может быть, по-человечески очень милый, но скучный, потому что он организует работу так, что пытается докопаться до причины брака, требует соблюдения технологических условий, требует, чтобы все делалось в срок. В общем, он зануда, такой жесткий наследник на самом деле двадцатых годов.
А вот что касается авральщиков, то это уже сталинский стиль — тридцатые годы. Вальгана обожает весь завод. Почему? Потому что Вальган всегда тянет до последнего, а потом создает ситуацию тотального аврала. Все кидаются разруливать эту ситуацию, не спят ночами, сидят на работе, превышают норму, перевыполняют план. Ну, примерно та ситуация, которая описана, скажем, у Кочетова в «Журбиных», когда у них со стапелей сходит новый корабль, и им надо кровь из носу сдать его к годовщине революции, к 7 ноября — и под это дело весь завод дома не ночует. Просто когда такое усилие коллективное, то им дома и сидеть не хочется.
Я, кстати, допускаю, что эти люди были вполне искренние, потому что работа им действительно заменяла жизнь. Ну а что им, собственно говоря, было еще делать, на что им еще было ее тратить? Если сенсацией стала лекция о разведении лимонов, которую организовал Журбин-средний, то уж о чем там собственно говорить, о каком уровне духовных развлечений, о каком уровне культурной жизни? Там действительно люди живут работой, потому что чем еще и жить?
И вот ситуация, описанная вами, — это не ситуация профессионализма, это как раз ситуация аврала. Зато всем рабочим есть что вспомнить, у них есть ощущение сверхважности своей задачи. Есть ощущение величия, которое от Вальгана исходит. Есть ощущение какой-то особой государственной востребованности, потому что вот каждый раз закончить к государственному празднику, получить награды. И потом уже совершенно не важно, что три четверти продукции оказались браком. Это совершенно никого не волнует. И когда Бахирев начинает в этой ситуации разбираться, все на него смотрят с явной неприязнью.
Понимаете, вот это великое открытие Николаевой: мы любим тех, с кем нравимся себе, а нравимся себе мы с теми, с кем возникает вот эта авральная ситуация. И вашим коллегам тоже будет что вспомнить. Но обратите внимание: в коллективе, описанном вами, здоровой атмосферы нет. А с чем это связано? А с тем, что когда люди делают общее дело, между ними нет ни фарисейства, ни сплетничества, ни глумлений, ни подсиживания, ни травли. Известно, что класс, в котором происходит травля, — это класс, в котором плохо учатся, потому что им не до учебы, у них есть развлечение, так сказать, более низкого и более первобытного порядка. Я со своей стороны всегда, если вижу в классе травлю, я пытаюсь этот класс действительно занять, чтобы у него не оставалось времени на мерзкие глупости.
Ваши же коллеги, по сути дела, не воспринимают это дело как свое. Может быть, ими движет честолюбие, может быть — страх начальства. Но в любом случае страсти нездоровые. Я четко совершенно понимаю, что если в коллективе объем задач превышает, как вы пишете, в четыре-пять раз норму, то это коллектив больной, и жизнь его организована неправильно. И поэтому… Я не могу вам советовать сменить работу, в наше время не так легко ее найти (вообще не так легко найти никогда), но крепко подумать о своем месте в этом коллективе я вам все-таки советую.
Теперь вернемся к облику Сталина в мировой литературе. Нужно заметить сразу, что прижизненная сталиниана интереса не представляет — ни русская, ни зарубежная. Потому что в зарубежной, как, например, у Троцкого, это всегда бездарь, исчадие зла, страшно примитивный честолюбец, который умеет только интриговать, но дело делать не умеет, и вдобавок трусоват. Во всяком случае, книга Троцкого о Сталине, по-моему, не представляет большого интереса, потому что если бы Сталин был так ничтожен, как описывает Троцкий, то книгу бы эту писал Сталин за границей, а Троцкий сидел бы в Кремле.
Конечно, Сталин интеллектуально с Троцким не сравнится ни стилистически, ни… так сказать, в жанре просто ораторском он вообще ему уступает очень сильно, ни в публицистике своей. Потому что, обратите внимание, полное собрание Сталина насчитывало девять томов, и то они, по-моему, не успели полностью выйти. Он писал мало, он занимался другими вещами. Он не теоретик. В вопросах языкознания он не разбирался.
Но, безусловно, у Сталина было некоторое чутье, по-блатному говоря, чуйка — он понимал примерно, что нужно массе в том состоянии, в каком масса была, поэтому он сумел затормозить ее развитие. Если бы это были люди более высокого уровня развития, у них были бы другие пожелания, другие требования, другая положительная идентичность. А вот затормозив образование народа, затормозив его развитие, лишив его собственного дела и заадминистрировав его безумно, он добился, конечно, того, что стал кумиров людей злобных и малообразованных. Образованные про него все понимали. Он нуждался в таком именно народе, который будет его таким и любить. Поэтому путь народа, эволюция народа в начале двадцатых, эволюция, запущенная Лениным, она остановилась, к двадцать девятому году она уже была совершенно инерционна. Успело родиться поколение ленинцев, успели родиться комиссарские дети, но этих комиссарских детей в огромном большинстве кинули под нож, в мясорубку.
Прижизненная сталиниана в силу этого представляет собой сплошной поток елея. И вряд ли что-то здесь выделяется в кинематографе, в театре. Можно было бы подробнее сказать, наверное, про «Батум» булгаковский, но и в «Батуме», как правило заметили первые слушатели, герой идеален: когда он замолкает, хочется, чтобы он говорил дальше; когда уходит, хочется, чтобы он появился опять. Они здесь, конечно, бессознательно цитируют Бабеля: «Беня говорит мало, но он говорит смачно. Когда он умолкает, хочется, чтобы он сказал что-нибудь еще». И возникает, конечно, ощущение