Один — страница 1204 из 1277

Поэтому человек не может жертвовать жизнью ради профессионального совершенства. Просто это один из вариантов траты жизни — и на мой взгляд, хороший, потому что профессиональное совершенство в России дает как минимум две возможности. Во-первых, при отсутствии других критериев это основа совести. Что такое добро и зло — в результате многочисленных путаниц и обмена полюсов сейчас мало кто может внятно сформулировать. Но если у человека есть профессия, то он, по крайней мере, знает: вот эта вещь сделана хорошо, а вот эта — плохо. Ему, по крайней мере, дан критерий. «Нам, по крайности, дан критерий, которого нет в быту», — писал я в каком-то стишке. Это первое.

А второе — понимаете, в России же очень легко сорваться в бездну, попасть под следствие, под арест, под подозрение, под увольнение, под децимацию, подо что хотите. И единственная ваша защита — это если у вас есть редкая и ценная профессия, если вы в ней хороший профессионал. Помните, как в «Место встрече изменить нельзя»: «Водилу потерять не боишься?» Надо быть водилой. Надо уметь делать дела, которых, кроме тебя, в банде никто не умеет. И в этом смысле залог профессионального, человеческого, даже, я бы сказал, и нравственного выживания.

«Мне, чтобы достичь высот в специальности хирургического профиля, необходимо жить на работе, подвергать себя экстремальным нагрузкам и полностью вычеркнуть досуг из своей жизни».

Слушайте, а какая у вас альтернатива? Что вы можете делать в это время? На диване лежать? Конечно, лучшее, что может делать человек — это достигать совершенства в чем-либо: либо совершенства в лежании на диване (что тоже вариант), либо в вашей профессии.

Услышимся через три минуты.

РЕКЛАМА

Продолжаем разговор.

Вот довольно занятный вопрос:

«На днях пересмотрела «Список Шиндлера». Вспомнила биографию реального Оскара Шиндлера. Его осуждали за корыстный мотив даже те, кого он спас. Неужели так уж важно, чем руководствовался человек, совершая благое дело? Я сама разделяю мысль, высказанную в «Голосе монстра»: не важно, что ты думаешь и говоришь, а важно, как поступишь. Но в жизни я неоднократно замечала, что мотив обесценивает в глазах обывателя самое благое по факту начинание».

Яна, я очень бы рад с вами согласиться, но, видите ли, «Список Шиндлера» — это такая экстремальная ситуация. Экстремум многое меняет. Когда человек спасает евреев, пусть даже благодаря корысти (хотя у Шиндлера, на мой взгляд, корыстного мотива не было), когда человек вообще спасает обреченных, то корыстный мотив не важен, и вообще мотив не важен.

Но когда человек ради корысти личной помогает больным детям или занимается иной публичной благотворительностью, или вообще когда у нас нет такой императивной ситуации, мне кажется, что вопрос о мотиве, по крайней мере, можно обсуждать. Публичная благотворительность бывает разная. Вы мне скажете, конечно: «Умирающему ребенку, которому вы оплачиваете операцию, все равно — украли вы эти деньги или нет». Ребенку все равно, родителям его может быть все равно, но обществу не все равно, потому что тем самым вы оправдываете иногда то, чему нет оправдания. И таких событий было очень много на нашей памяти.

Я не хочу сейчас провоцировать новые мега… — как бы это покрасивее сказать? — …столкновения в Сети, но могу сказать одно: я не любил и не люблю публичную благотворительность. Я не хочу, чтобы мое имя пристегивалось к публичным даяниям. Я готов сам дать нужные деньги, но так, чтобы об этом вот никто не знал. А если об этом узнают, то, понимаете, подменяется главный мотив. Конечно, спасаемым безразлично. А вместе с тем, знаете, у меня есть такое чувство, что спасенный на грязные деньги против своей воли как-то согрешил и как-то испортил себе будущее. Вот есть у меня такое чувство. То есть я не берусь решать, я просто оставляю за собой право испытывать отвращение к людям, которые дают и при этом пиарятся. Вот это — да. К тем, кто собирают, у меня претензий нет. А к тем, кто дает и громко пиарится, я испытываю отвращение или как минимум недоверие.

«Было в литературе направление соцреализма. А может ли быть написан в книге капреализм? Например, банкир сидит в кабинете с панорамным окном и темнеющими от злости глазами смотрит на огни бессонного мегаполиса. Злость и обида постепенно уходят из его раненой души. Небо на востоке голубеет, наступает новый день. И банкир понимает, что впереди много новых свершений и вершин, которые он преодолеет, много денег, которые надо заработать, и мир будет у него в кармане (или в офшоре)».

Смешная пародия, славная. Но таких же книг множество, понимаете: описание сверкающих капиталистических карьер, начиная с Айн Рэнд и кончая «Трилогией желания», или наоборот. Там полно таких текстов. Жанр капреализма от соцреализма не отличается ничем. Я писал уже в свое время, что литература о братках девяностых годов очень мало отличается по стилю (довольно суконному) от соцреализма, только в романе «Цемент» цемент производят, а в романе девяностых годов в него закатывают. Но это по сути ничего не меняет. Это психология тех же самых героев, которые жертвуют и жизнью, и личными привязанностями, и принципами ради осуществления своей жизненной программы, будь то строительство или разрушение.

Жанр капреализма процветал, вообще-то, в девяностые годы. Последний роман в жанре капреализма, который я знаю, — это «Ненастье» Алексея Иванова. Все равно самое интересное в этом романе — это Таня, вот эта невеста, и Бали, Индия… ну, не Бали, а Индия. Чувствуется, что автор и сам с большим отвращением относится к разборкам как жанру. Это и в «Ёбурге» видно. Неинтересно. Как неинтересно читать про разнообразные цеха, произведения о цехах.

Поэтому мне кажется, что и жанр соцреализма, и жанр капреализма — это жанр, который мимо души. Это как социология интересно, но, понимаете, ведь бесчисленные романы о купечестве — скажем, романы Мамина-Сибиряка — все равно сегодня представляют интерес скорее стилистический или исторический. А литература пишется не о добывании денег и не о растрате денег; литература пишется о том, как человек обходится со своей бессмертной душой.

«Почему Толстой ценил прозу Чехова? Что в этих объективных текстах могло восхитить такого столпа морали?»

Андрей, вовсе не это. Конечно, Чехов может говорить, что «когда садишься писать, ты должен быть холоден, как лед», но Чехов совершенно не холоден. Его проза переполнена как раз горячим живым отвращением к разнообразным дуракам, к тому, что Набоков называл «полоумными мучителями человека». Проза Чехова очень горяча. Скажем, «Дом с мезонином» или «Человек в футляре» просто пронизаны ненавистью к этой тесноте, к чувству тесноты. Чехов вообще единственный русский писатель, у которого тема дома, как тема бездарных домов, которые строит отец-архитектор в «Моей жизни» (рассказ провинциала такой), — это как раз уникальность Чехова, его ненависть к любым домам. Дом, ограниченность, футлярность — это всегда бездарность. И апофеоза это достигает в «Палате № 6», в самом клаустрофобном произведении мировой литературы. Чехов — это не столько клаустрофобия, сколько агорафилия, любовь к открытым пространствам. Ну, вспомните, я не знаю, «Палату № 6» и сравните ее со «Степью». Поэтому мне кажется… Там дом, трактир всегда тесный, душный, вонючий. «Остров Сахалин». Чехов — писатель как раз клокочущей магмы, огня под пеплом.

И я совершенно не думаю, что Чехова можно приводить как пример нейтрального отношения к героям. Да, внешне все нейтрально, но внутри все клокочет от ненависти, от ужаса, от омерзения. И поэтому Чехов для меня писатель толстовского темперамента и иногда толстовской мощи. Но Толстой ценил в нем, понимаете, не только это. Он ценил в нем необычайную точность художества, мастерства. Вот пьесы его он не любил, потому что это пьесы метерлинковские по складу, а Толстой и Метерлинка совершенно не понимал. Ну, как-то это вот не входило в спектр его восприятия, он видел другое. Но Чехов, конечно, во-первых, писатель большого лаконизма, большой изобразительной силы, что Толстой очень ценил. Правда, он не меньше, я думаю (а даже, может быть, и больше), любил Куприна. К Куприну он был пристрастен — вплоть до того, что ставил ему отметки. Прочитав текст, ставил пятерку или пятерку с минусом, или четверку. Он его любил. А Чехова он, я думаю, не только любил, но и очень высоко ставил, ну, прежде всего потому, что Чехов — это действительно просто очень крупный писатель.

Толстой в оценке писателей — настоящей, интимной, глубокой — далеко не всегда исходил из критериев морали или пользы. С точки зрения морали ему нравился крестьянский писатель Семенов. И он готов был даже иногда сказать: «Да, у кого учиться писать? Нам ли у крестьянских ребят?» Но это же все фигура речи. На самом деле Толстой прекрасно знал цену искусству, поэтому он высоко ценил Мопассана, часто очень безнравственного, высоко оценивал Чехова. Он их оценивал не за благие намерения. Он понимал, что вот это художник со своим почерком, а остальные были для него, конечно, мелюзга.

«Знаете книги, где основная забота героя — полное отстранение от окружающих? Может ли быть жизненная цель у таких людей?»

Знаете, вот Олег Волков первым приходит на ум, «Погружение во тьму». Человек, который после лагеря предпочитал вообще не жить с людьми. Сама мысль о том, чтобы быть с людьми, ему была отвратительна. И вот нарастающее отвращение к человеческому обществу есть у Волкова и у Шаламова, который тоже жил довольно замкнуто. Но я думаю, что «Человек-ящик» Кобо Абэ — это тоже нарастающая такая поэтика отчуждения. Да и вообще очень много есть литературы о том, как человек все больше избавляется от окружающих, потому что ему это все тяжелее. Это вообще путь всякой плоти, путь к некоторому социальному аутизму.

Надо сказать, что и у Толстого, вообще-то, в «Исповеди» прослеживается нарастающее отвращение к людям, к человеческому. И хотя его парадоксальным образом как учителя и как философа окружало все больше людей, но эти контакты становились все поверхностнее. После смерти Ге, мне кажется, у Толстого близких собеседников, собеседников открытых для общения становилось все меньше. Он вообще один остался из Золотого века русской литературы, из блестящего поколения. После смерти Фета, после смерти Тургенева, понятное дело, ему не с кем было особенно и поговорить. П