ния. Для меня Фауст и Гамлет роднее, чем часть родни». Это жестокие слова, но это правда. Тем не менее Фрейденберг для него была и духовно очень близка.
Конечно, книга Фрейденберг «Поэтика сюжета и жанра», конечно, наравне с этим ее гениальные письма, воспоминания о матери потрясающие и записки для себя (не до конца изданные, но надеюсь, что издадут все) — это уникальное свидетельство очень несчастной, очень трагической, очень глубокой и мудрой души. Она, я думаю, интеллектуально из всех ровесников была Пастернаку ближе и дороже всех.
Вернемся через три минуты.
НОВОСТИ
Продолжаем разговор. Я немножко поотвечаю на письма, мне кажется, что они довольно забавны. Но я вернусь потом и к форуму.
«Как вы считаете, кто по итогу оказался важнейшими авторами в русской поэзии, чей вклад в нее и в каких аспектах дает право сказать, что без этих авторов нельзя воспринять полностью ни современную, ни нынешнюю поэзию?»
Максим, ну по моим ощущениям, такие авторы в российской литературе — это все очень субъективно. Я помню, как с Шефнером мне посчастливилось разговаривать, он считал, что Бенедиктов очень сильно изменил русскую поэзию, расширил ее словарь, и золотая линия русской поэзии проходит через него.
Но я считаю, что главные авторы, помимо Пушкина, который бесспорен — это, конечно, Некрасов, Блок, Маяковский, Заболоцкий, Пастернак. А дальше я затрудняюсь с определением, потому что это все близко очень, но я не вижу дальше поэта, который бы обозначил свою тему — тему, которой до него и без него не было бы. Есть такое мнение, что Хлебников. Хлебников, наверное, да, в том смысле, что очень многими подхвачены его интонации. Но в плане расширения лексики и приемов, безусловно, эти люди. А все остальные, даже включая безмерно мной любимого Окуджаву — мне кажется, что постепенно повторение становится главным.
А новизна какая-то, принципиальная новизна… Многие мне сейчас уже кинулись эсэмэсками подсказывать Вознесенского. Вознесенский действительно многое изменил, и в лексике, и в тематике. Но мне кажется, что (Зое Борисовне Богуславской, кстати, я благодарен за замечательное издание новое, она подарила, и дай ей бог здоровья) Вознесенский все-таки очень много не договорил. Такое у меня есть ощущение.
Потому что настоящий, трагический, глубокий Вознесенский, его отношение к жизни, которое видно, скажем, в судебной хронике — «Уездной хронике», точнее, это: «Мы с другом шли. За вывескою «Хлеб» ущелье дуло, как депо судеб». Вот это «Ты помнишь Анечку-официантку?» Или «Ров», например. Настоящий глубокий трагический Вознесенский (или «Второй», замечательная поэма, либретто) — это, мне кажется, осталось на втором плане. Многие восприняли в Вознесенском только форму, и он у них проходил по линии штукарства. А на самом деле Вознесенский — это довольно глубокий социальный мыслитель. Вот такая радость потери, радость катастрофы, которая есть там у него в «Пожаре в архитектурном», пастернаковская тема в нем очень значительна.
А так мне правда трудно назвать поэта, который бы радикально реформировал русский стих и его тематику. Многие вспомнят Бродского, но как раз Бродский довольно традиционен, он постоянно говорит о себе: «Я заражен нормальным классицизмом». Это же касается и формы. А вот Слуцкого мне трудно тоже, хотя Слуцкий, наверное, продвинул русский стих значительнее всех после Маяковского.
В последнее время мне как-то странно ближе всех Самойлов. Он очень герметичный поэт, очень закрытый, и наверное, исследовать самойловскую внутреннюю тему, самойловское лирическое Я — это самая интересная задача. Но Самойлов ведь очень фольклорен. Его лучшие произведения, стилизация народных баллад, он такой действительно по мировоззрению своему глубоко фольклорный поэт. И вот мне кажется, вернуться к Самойлову, к таким стихам как «Поэт и гражданин» (она печаталась как «Поэт и старожил») — мне кажется, это очень интересно. Это будущее. Сейчас пока этим занимается глубоко один Немзер.
«Прочитал пьесу Акунина «Убить змееныша». Юный Петр там изображен карикатурно, негативно. Разделяете ли вы этот взгляд на преобразователя России?»
Нет, не разделяю. Но дело в том, что видите, я очень люблю Акунина вообще, и мне этот такой странный наезд, простите за лексику, в исполнении Владимира Познера показался каким-то обидчивым, неадекватным. Акунин тоже ведь не от хорошей жизни сейчас проживает за рубежом. Не надо все время подчеркивать, что это его личный выбор. Выбор, да не совсем. Поэтому видите ли, в любом случае здесь хочется вспомнить Вознесенского того же: «Врут, что Ленин был в эмиграции (кто вне Родины — эмигрант). Всю Россию, степную, горячую, он носил в себе, как талант». Так что насчет эмиграции Акунина здесь спорно.
Но отношение Акунина к Петру, может быть, в силу моего такого наполовину петербуржского образа жизни, как-то мне это отношение не близко. Не потому, конечно, что мое отношение к Петру сформировано плохим романом А. Н. Толстого, романом откровенно вторичным, и очень сильно потыренным из «Петра и Алексея» Мережковского. Мережковский тоже к Петру, знаете, без восторга относился. Для него Петр — убийца народной веры, в каком-то смысле антихрист. Но противиться обаянию этой фигуры невозможно.
Вот даже Горенштейн в «Детоубийце», замечательной пьесе, все равно не может противиться обаянию Петра. Все равно единственный герой, на которого там хочется смотреть — это Петр. Насколько я помню, Суханов его играл у Фоменко в вахтанговской постановке. По-моему, да. Зозулин играл Толстого. Но это все побоку.
Я к тому, что обаяние петровской фигуры все равно огромно. И не потому, что он развернул Россию к Европе, и не потому, что он так обаятельно пьянствовал, и не потому, что он был такой авторитарной и пыточной фигурой, как очень нравится некоторым патриотам — нет. А просто потому, что ему делать дело было интереснее, чем бороться с врагами. Его труд, работа интересовала больше, чем пытки.
Конечно, главная ненаписанная книга русской истории — это «История Петра» Пушкина, от которой остался только конспект. Но и то конспект гениальный. Там все самое главное упомянуто. Мне кажется, что Пушкин в нем уловил главное: ему больше нравилось создавать, чем мучить. И в этом его очарование. Но Акунин глубже изучал материалы, ему кажется, может быть, что Петр действительно очень много наделал лишнего в своих преобразованиях, и очень много репрессивного.
Тамара Афанасьева, славный довольно психолог и историк, мне когда-то говорила, что практически все дельное, что начал делать Петр, начал уже без истерики делать Алексей Михайлович. А большинство начинаний Петра долго не простояли. Тогда как расколы, начатые Петром, петровское истребление любого инакомыслия, петровская насильственная европеизация, петровская такая олигархия — это все оказалось довольно вечным. Но ничего не поделаешь, обаяние этой фигуры на меня действует сильнее, чем на Акунина, и хотя я не читал еще «Змееныша», но читал теоретическую часть. Здесь у нас согласия нет. Хотя мне очень это интересно.
«Ну как там, в Киеве и Одессе?»
Мне показалось, что довольно интересно. Во всяком случае… Я написал в «Собеседнике» репортаж из палаточного городка. У меня есть ощущение, что в Киеве осуществился… В Одессе я пробыл полдня, о ней ничего сказать не могу, но публика, как всегда, любимая. Проблема в том, что в Киеве, по-моему, осуществился тот сценарий, о котором я и писал, но я уже это не стал включать. Это было еще после первого Майдана (у меня там одна глава происходила на Майдане), после 2004 года.
В чем проблема? Некоторая часть стоящих на Майдане остается там навсегда, потому что не может разойтись. Это им уже понравилось, они встроиться в частную жизнь обратно не могут. Майдан становится таким консультативным органом власти, чем-то вроде Общественной палаты. Все ритуально клянутся Майданом, Майдан постоянно говорит о том, что все его предают. А президент принимает присягу на Майдане, дает слово, что будет верен его идеалам, и дальше Майдан продолжает свое палаточное сидение, и борется со всеми. То есть Майдан стал институцией. Эта институциализация с одной стороны, конечно, повредила, а с другой — дала такой вечный клапан, вечный выход протестным настроениям.
Мне показалось, что Майдан теперь в украинской политике будет всегда. Другое дело, что он будет уделом немногих настоящих борцов, а все остальные будут ходить, любоваться и жить по-прежнему. Власть будет по-прежнему, условно говоря, конформировать и воровать, население будет, условно говоря, деградировать или расти, но это не будет иметь отношения к политике. Политика останется таким уделом небольшой и довольно маргинальной части общества. Боюсь, что это происходит так.
В любом случае люди, которых я видел, они четко осознают одно, это в общем моя любимая мысль, что вопрос: «А почему и когда будет хорошо?» — ответ: «Хорошо уже было». Хорошо было во время Майдана. После Майдана никто не обещал, что будет хорошо. Вот это такая странная система, когда в людях нет благих ожиданий. Они понимают, что любая власть всегда будет рассматриваться как предательница восстания, как предательница революции. Потому что состояние революции — это такой уникальный стресс нации, это наркотик, это состояние, когда люди чувствуют себя хозяевами своей судьбы, они опьяняются тем, что вокруг них рушится отвратительный мир. Но надежды построить мир более надежный и более хороший у них просто нет.
Это частое явление. И русская революция была великим духовным событием. То, что последовало за ней, было омерзительно. Это нормально, мне кажется, люди это понимают. Поэтому у них нет особенно радужных ожиданий. И власть воспринимается там с огромной долей критицизма. Они смотрят на нас в ужасе, какой у нас страшный и бесчеловечный порядок, а мы смотрим в ужасе на них, какой у них бардак. Это нормальное явление. Боюсь, что мы так и будем друг для друга жупелом.
«Поделитесь своими впечатлениями от романа «Пена дней»