Поэтому непримиримость, она же знаете еще следствие какой вещи — все художники делятся, условно говоря, на тех, кому свобода нужна, и на тех, кому она нежелательна. Есть инфантильное понимание свободы, о нем много говорил Пастернак, и мы сейчас не о нем. Художник все равно не свободен от своей задачи, от таланта, от долга и так далее. Как пишет Пастернак в «Новом совершеннолетии», не свободна яблоня, отягощенная плодами. Да, это так.
Но одним художникам нужна среда, в которой нет страха, другие только в среде, полной страха, и могут творить. Поэтому вот в этом вопросе не может быть единомыслия, здесь всегда разногласия. Одни художники должны всегда лизать, мягко скажем, руку, а другие художники не выносят этой атмосферы. Вот и все. Им нужна свобода как возможность творить. Не свобода от долга, не свобода от обязательств, а свобода как возможность осуществляться. Одним она нужна, другим она невыносима, потому что на свету становится виден их подлинный уровень.
И это вовсе не зависимость от таланта или утонченности. Конечно, чем люди талантливее, тем они в каком-то смысле непримиримее, это правильно. Но мне представляется, что состояние полемики, условно говоря, состояние духовной брани — это не самое плохое состояние. А почему боимся полемики?
Я, кстати говоря, когда сходил на марш Саакашвили в Киеве — я сходил как журналист, мне интересно было посмотреть — я поймал себя на том, что я уже как-то побаиваюсь уличной политики, уличных движений. Мне кажется, что это бардак какой-то, что это может кончиться кровопролитием в любой момент. Ну правда, поживешь в России — начинаешь бояться любых нестандартных проявлений: бурного голосования, бурного идеологического спора, полемики. У нас сейчас же идеологических споров не идет, у нас полное размежевание, непонимание. В худшем случае заклеивание ярлыками оппонента. Но полемики у нас нет, и я думаю, что это болезнь.
И мне кажется, что нормальная ситуация — это, если угодно, ситуация не травли, конечно, но серьезного бурного спора. Литературная жизнь, и вообще культурная жизнь — это там, где есть разногласия. А где их нет, там извините.
«Часто слышал, что писатель программирует свою судьбу в своей книге. Было ли это у вас, и какие известные примеры существуют в литературе?»
Он не программирует, он ее скорее заговаривает. Наоборот, он использует… Кстати, у нас было с Кингом небольшое общение, когда вышла «Insomnia» в девяносто четвертом году. О чем мы с ним поговорили — я вам расскажу через три минуты. А по количеству заявок победила Кира Муратова.
РЕКЛАМА
Я продолжаю отвечать на вопросы из писем.
Так вот, вопрос о том, в какой мере писатель программирует свою судьбу, в какой предсказывает. Я Кинга спросил: «В какой степени вы своими ужасами накликаете их на себя, или в какой отводите от себя?» И он мне сказал: «До какого-то момента всегда отводишь. С какого-то, когда слишком много этих ужасов в твоей жизни, начинаешь притягивать. Я молюсь только о том, чтобы почувствовать момент, с которого я перестану отводить и начну притягивать».
С моей точки зрения, он этого момента не уловил, и тогда грузовик из его рассказа «Грузовики» его сбил и чуть не убил. Правда, сбивший его шофер потом довольно быстро погиб от алкоголизма. Кинга безнаказанно трогать нельзя. Вот так и здесь: писатель программирует свою судьбу, до какого-то момента отводя от себя эти ужасы, проживая их в литературе. Но потом в какой-то момент их число становится критическим, и ты начинаешь их притягивать. Вообще Кинг очень умный человек, поэтому я и советую читать его почаще.
«Не дает покоя асимметрия в «Июне». Почему Мише привиделась Валя, а Вале — Коля Тузеев?»
В первоначальном варианте ей тоже привиделся Миша, но потом я понял, что ей в том ее состоянии вид Миши был бы невыносим, и вряд ли бы он явился ей как призрак. Вот Коля Тузеев, с которым она все-таки прожила год, Коля Тузеев мог. И вообще симметрия неинтересна. Помните, Ахматова говорит: «Им кажется, симметричней, чтоб с Ахматовой сидел Бродский». Это довольно глубокая мысль.
«Интересно, скульптурная пара на площади Борьбы у дома Самойлова очень похожа на Мишу с Валей».
Спасибо, Кромвель, дорогой. Я попробую сходить посмотреть. Может быть, действительно.
«Изменилось ли ваше мнение за прошедшие годы?..» — там называется несколько современных российских писателей.
Нет, не изменилось. Я, наоборот, очень рад, что я довольно быстро все про них понял.
«Почему древнерусский автор воспел поражение русского войска в «Слове о полку Игореве»?»
Андрей, ну вы же тоже, наверное, из моих лекций многократных знаете, что главная тема русской литературы, начиная со «Слова о полку» — духовная победа. Поражение — это стартовая ситуация русской литературы. Ведь, собственно говоря, и у Гроссмана с самых тяжелых дней Сталинграда начинается роман. И кстати говоря, первая его часть, «За правое дело» мне нравится гораздо больше, чем «Жизнь и судьба», просто по прорисовке героев. Сергей там гениальный, и Штрум там более интересный, и даже Крымов. Мне вообще первая часть больше нравится. Не потому что она более советская, а потому что она, мне кажется, несла на себе более яркий отпечаток войны, война была сравнительно недавно. Она в каком-то смысле даже репортажнее, если хотите.
Я очень вообще люблю эту тему, ведь и 1812 год с точки зрения Клаузевица — поражение России. Вот, кстати говоря, интересный пример подбора документов, она сплошь почти состоит из документов, подбор документов с этой точки зрения — это книга, составленная Понасенковым Евгением. Только что она была презентована, «Первая научная история войны 1812 года». Конечно, это сильно сказано, первая научная история, но подбор документов с этой стороны действительно проливает известный свет на природу советского мифотворчества.
Но дело в том, что превращение морального или даже физического поражения в высокую духовную победу — это и есть главный сюжет русской литературы. Это и сюжет «Слова о полку», непобедимость России, незавоевываемость России, именно потому, что она из поражения делает шанс, трамплин, победу.
Еще раз говорю, книга Клаузевица о 1812 годе, я купил ее, помнится, в Бородинском музее, она очень полезна и наглядна. Я детям оттуда зачитываю всегда, когда речь идет о «Войне и мире», огромные куски. Ведь действительно, «Война и мир» — это об иррациональной победе. И в этом-то и заключается величие русской литературы — неправильный роман о неправильной войне.
«О чем Горин написал «Тот самый Мюнхгаузен»? Неужели это история об убитом таланте?»
Нет, почему, что вы. Это история о нонконформизме, о том, как человек готов скорее умереть, чем отказаться от своего мифа. О том, как миф, ложь, вымысел важнее и прекраснее выгоды и правды.
«В чем смысл рассказа Остапа Бендера о Вечном Жиде?»
Ну, это, по-моему, довольно легко понять. Это попытка приложить вечные мифы к советской власти. Ильф и Петров довольно наглядно показали, что советская власть, как к ней ни относись, а она рассталась со старыми святынями, и окажись… Ну как вам сказать, Вечный Жид — это такая пародийная версия легенды о Великом инквизиторе. Вот у Достоевского история о том, что если бы Христос появился, его бы арестовали. В пародийной версии у Ильфа и Петрова это история о том, что Вечного Жида в результате сделали не вечным, потому что он попал в советскую власть. Это нормальная такая история, глубоко пародийная.
Да, собственно говоря, ведь общеизвестно, что Ильф и Петров сочиняли пародию на всю русскую литературу, у них не случайно был псевдоним «Толстоевский». Отец Федор подписывается как Достоевский, «Твой вечно муж Федя». Ну и легенда о Вечном Жиде — это такая довольно жесткая история о том, что в Советском Союзе не осталось ни морали, ни мифологии, ни сакральности, никакой святости.
Другое дело, что Бендер все равно оказался в конечном итоге христологическим персонажем, и авторы, сочиняющие плутовскую пародию на христианство, на Евангелие, оказались гораздо большими христианами, чем предполагали. Тут вопрос, что вы правы, может быть, спасибо большое, в своем домысле о Евангелии как праплутовском романе.
«Ну а как быть тогда с Зороастром, или с Конфуцием, или с Лао-Цзы, или с такими персонажами, как Будда, в какой степени они могут быть названы трикстерами?»
Ни в какой. Это совершенно другие религии с другим нравственным посылом, и книга, лежащая в основе этих религий, она написана в другом жанре. Больше вам скажу, пожалуй, интересное развитие этой темы, если бы вы захотели это сделать, оно могло бы пойти по линии книги Ницше. Почему все-таки так говорил Заратустра? Ведь собственно то, чему учит Ницше в этой книге, к зороастризму не имеет почти никакого отношения. И может быть, действительно книга Ницше — это как раз опыт трагической борьбы с христианством в самом себе. Потому что книга его, если так ее рассматривать, здесь прав Пастернак, он подходил к христианству, только с другой стороны, остановился в шаге от него.
А это все потому, что интерес к Востоку, к восточным религиям, к восточным жанрам всегда на Западе останавливается в полушаге. И поэтому и Гессе в «Сиддхартхе», и Ницше в «Заратустре», и Киплинг в своих индийских сказках, они остаются западными людьми. Они сочиняют… Вот это интересно, «Паломничество в Страну Востока» тоже, это получается глубоко христианская литература. А для того чтобы написать что-то аутентичное, надо обладать восточным менталитетом. «Запад есть Запад, Восток есть Восток». Они могут очень многому друг у друга научиться, но стать друг другом они не могут. Поэтому жанр Евангелия — это жанр романа-странствия, а жанр «Махабхараты» — это другой жанр, ничего не поделаешь. И так далее.
Кстати, даже вы пишете, что Гильгамеш, наверное, тоже трикстер — нет, и Гильгамеш не совсем трикстер. Это еще, правда, до разделения на Восток и Запад, но это тоже не евангельская история. Там мотив странствий есть, а мотива чуда, воскресения, сложных отношений с отцом, отношений с женщиной — этого там еще нет, или есть в таком самом зачаточном, традиционном виде.