Один — страница 1209 из 1277

У нас остается совсем немножко поговорить про Киру Муратову, но ведь дело в том, что я и не такой уж киновед. Я поговорю о своем субъективном восприятии ее кино. Муратова начинала с довольно слабых фильмов, потому что, скажем, «Наш честный хлеб», соавторский еще, или «У крутого яра»…

«У крутого яра» — это вообще изумительный пример такого совершенно советского кино, по очень советскому рассказу Троепольского. Что там от Муратовой? Поразительная органика актеров. Непрофессионалы в большом количестве, там слепой — это просто удивительно совершенно живой персонаж. Такое ощущение, что он, как писал Тынянов, прорвет экран сейчас, как Гусев в «Аэлите». И действительно, задачи, сценарные схемы, драматургия еще совершенно советские. А вот наполнение уже не советское.

Муратова началась, конечно, с «Коротких встреч». В этом фильме есть еще элементы, там форма как бы бродит, там есть еще элементы шестидесятнической условности, Аннинский об этом писал совершенно правильно. Ну например, когда появляется дата, рисуют ее углем на колонне, и так далее. Но вместе с тем в этом фильме есть уже все главные приметы будущей Муратовой, понимание жизни как неразрешимой коллизии.

Как «Запад есть Запад, Восток есть Восток» — это отражено у нее, на мой взгляд, очень ярко в «Перемене участи». И женщина — это такая же загадочная, такая же непостижимая территория, как Восток, и муж там кончает с собой именно потому, что он понял неподвластность ему этой территории, понял несовместимость его морали с моралью женской. Там замечательная аналогия между хитрым коварным Востоком и непостижимой женской душой.

И помимо этой изначально неразрешимой коллизии, в каждом ее фильме заложен этот оксюморон, некоторая неразрешимость, то, что тот же Аннинский писал применительно к фильму «Чувствительный милиционер». Милиционер по природе не может быть чувствительным. Главная муратовская коллизия, коллизия ее фильмов вообще, как мне кажется — это изначальная несовместимость жалости к человеку, которая ее всегда переполняет, и ужаса, отвращения, брезгливости, которых в ней тоже очень много.

Это явлено было уже в «Долгих проводах», когда, мне кажется, в самом названии фильма содержится некоторый отсыл к предыдущей картине. У предыдущей картины была крайне неудачная судьба, и может быть, как ребенка больного принято переименовывать, чтобы запутать злого духа, так она картину назвала антонимически — «Долгие проводы». И мне кажется, что в этом фильме по гениальному рязанцевскому сценарию, который имел тоже, по-моему, 25 редакций, там очень отчетливо явлено главное противоречие Муратовой. Вот эта мать, которую играет Шарко, она ведет себя неловко, неуклюже, глупо, но ее невыносимо жалко. И вот это брезгливое сострадание, оно и легло в основу картины. Конечно, она блестящий мастер кино, и там в финале, когда звучит песня «А он, мятежный, просит бури» — там невозможно не разрыдаться, это действительно финал поразительно поэтичный. Но далеко не всегда Муратова может увести конфликт вот в эти высоты, на которых все примиряется.

Кстати, попытка так же всех примирить, она есть и в прелестном, таком остром парадоксальном фильме «Познавая белый свет», где есть вот этот финал с бетховенской бурей, 17-й сонатой, и тоже как бы туда, в эти верхние сферы уводится неразрешимость жизни, ее какая-то немыслимость. На самом деле далеко не всегда это есть. На самом деле Муратова поздняя гораздо более жестокая, бескомпромиссная, она уже этого катарсиса не предлагает.

И кстати говоря, фильм без катарсиса — это и «Астенический синдром», который мне представляется ее высшим достижением в искусстве и который лучше всего выражает ситуацию современной России, думаю, что и Украины тоже. Вот эта исчерпанность всех парадигм, невозможность ничего сделать. Конечно, точнее всего это в первой двухчастевой этой черно-белой главе, где женщина не может жить после смерти мужа, ее везде теперь окружают пыльные окраины. Вот эти страшные кладбищенские фотографии, вот эта галерея жутких лиц на памятниках, и кстати говоря, среди провожающих тоже, и в зрительном зале.

Это ощущение бесконечной усталости от людей, «Даже во сне вы видите человека», — сказано у Бродского. Ощущение чужого запаха, который душит. Помните, там женщина в кино говорит: «Коля, как я люблю твой запах! Коля, ты похож на ангела!» — и просто хочется удавить обоих. А он идет и говорит: «Что это вы мне показываете, что это еще такое?» Это сочетание брезгливости и сострадания, оно у Муратовой становится все острее, все непримиримее, все тяжелее. И конечно, гениальная вставка с собаками обреченными на скотобойне, в собачьем приюте — не в приюте, а в собаколовке. Вот эта жуткая сцена. И титр: «Об этом не хотят говорить, об этом предпочитают не помнить, это не должно иметь отношения к разговорам о добре и зле».

Вот эта ненависть к разговорам о добре и зле, за которыми прячется страшная догадка о неудачности человеческой природы, о том, что человек всю жизнь занимается только тем, что забалтывает свою внутреннюю трещину. А с этой трещиной ничего нельзя сделать. И «Астенический синдром» — это именно фильм о том, что ничего нельзя сделать, потому что нельзя примирить искусство и жизнь, гуманность, человечность и трезвость, и знание о человеческой природе. Фильмы Муратовой, все фильмы Муратовой — это в некотором смысле, чем дальше, тем больше фильмы о невозможности жизни. Или, во всяком случае, это опускание рук перед самой надеждой на возможность ее изменить. Ничего изменить нельзя.

Я не думаю, что с ней имеет смысл говорить об этом, потому что она не теоретик, ее дело — снимать кино, и она по преимуществу кинематографист, она правильно говорит, это ее способ бытования на Земле. Она великий кинематографист, то есть она ищет киногеничные ситуации. Киногеничны все ее финалы, киногеничны ее герои, небывалая их органика. Высоцкий, я думаю, лучшую свою роль у нее сыграл, показав всю такую, если угодно, шаблонность этого типа советского Хемингуэя, шестидесятника, геолога. И Русланова у нее невероятно органична уже в первой работе своей.

Но за всей этой потрясающей органикой, у меня грешным делом было такое выражение — киногени́я, киноге́ния — за этой ее удивительно парадоксальной и гротескной манерой, как у каждого художника, стоит своя глубокая и неразрешимая трагедия, своя травма. Травма культуры при столкновении с жизнью. Вспомните пролог «Астенического синдрома», три старухи на фоне новостройки. Мальчик пузыри пускает толстый, а они стоят на свалке и говорят: «Когда все люди прочтут роман «Война и мир», все станут умными, честными и добрыми. Все-все-все». Вот эта глубокая муратовская мысль о том, что искусство бессильно при столкновении с жизнью, и что человек бессилен, и что, главное, человек с собой ничего не может сделать, иногда можно как-то умилиться и над этим воспарить. Но изменить человека нельзя.

И в этом смысле, мне кажется, самый честный, и если угодно, самый мрачный фильм Муратовой — это «Мелодия для шарманки». Она действительно выражена в жанре мелодии для шарманки, это такая сентиментальная детская сказка. И надо сказать, что уже после первого кадра, когда мужик обломанным ногтем нажимает на клавишу магнитофона в электричке, и в этой замерзшей грязной электричке начинает петь «Спи, мой воробушек, спи, мой сыночек, спи, мой звоночек родной» — становится понятно, что бить будут долго и больно. И в этом фильме же не зря умирает ребенок, этот мальчик замерзает, и над ним стоит, висит вот этот воздушный шарик, по которому его и находят. Вот все искусство мира — не более чем воздушный шарик над этим полным триумфом зверства, тупости и несправедливости, над сюжетом «Мелодии для шарманки». Это вообще гениальная история, кино, которое невыносимо долго смотрится. Особенно там, помните, поразительная сцена этого страшного разобщения, когда все ходят с мобильными телефонами, идет такой пир коммуникации, но никто не коммуницирует, никто никого не слышит. Это великое кино, хотя и очень злое.

И поэтому в последнем фильме ее, как раз где постоянно повторяются эти диалоги (она решила кино больше не снимать, но бог даст, передумает) — вот это ощущение бессмысленно повторяющихся ситуаций, которые ни к чему ведут. Вот и все ее творчество — это такой, если угодно, воздушный шар, очень совершенный, гениально сделанный, над страшной могилой мира, над свалкой мира, над хаосом мира. Это такой замечательный автопортрет, лишний раз доказывающий, что все гениальное искусство содержит в себе автоописание. И если бы она видела мир не так жестоко, это не было бы великим кино.

А мы услышимся через неделю, а потом — на Новый год. Пока!

29 декабря 2017 года(Даниил Хармс)

Добрый вечер, дорогие друзья, доброй ночи. Последний раз мы с вами ведем традиционный «Один» в семнадцатом году. А в ночь на восемнадцатый год у нас с вами будет аж три часа в обществе детских поэтов, которых пока не называю, но достаточно известных, авторов-исполнителей, которых тоже пока не называю, но тоже замечательных. Многие настаивают на Шендеровиче. И я настаиваю. Шендерович забежит — не надолго, но успеет вас поприветствовать. И вы успеете почувствовать, кто любовь, кто ненависть, как и положено. Крупное явление всегда вызывает полярное отношение к себе.

Сегодня насчет лекции большой довольно разброс в пожеланиях: пять голосов за Набокова, семь — за Хармса, остальные — меньше. Я буду со своей стороны очень рад, если кто-то из них победит в процессе. Три голоса есть за Бунина (не знаю — почему) и два голоса за Блока. Мне все эти авторы очень нравятся, как, вероятно, и герои. И скажу вам больше: я солидарен с Пастернаком, что Блок — это такое явление Рождества. И в зимнюю ночь говорить о Блоке — большое наслаждение. Поэтому кто победит по итогам вашего читательского голосования, слушательского, — тот и будет героем.

Ну, о Набокове, понятное дело, все хотят поговорить в связи с полным изданием по-русски писем к Вере. Они выходили, но далеко не в таком представительном составе. У меня была когда-то (собственно, до сих пор и есть) англоязычная книжка писем Набокова — и к сыну, и к Уилсону, и к Хичкоку, и ко многим замечательным людям. И в переписке он, конечно, мало похож на свою прозу, потому что он добрее там, человечнее, веселее. В нем же все-таки Горн и Кречмар соседствовали, а письма пишет в основном, если это не письма к Уилсону, письма пишет Кречмар. Ну, мы об этом поговорим,