И еще в огромной степени, конечно, детская редакция радиовещания, «Ровесники», потому что Комарова, которая в этом году умерла, но до последнего времени сохраняла живейший интерес ко всему… Лилиана Сигизмундовна. И я помню, как мы вместе с ней слушали дебаты Навального со Стрелковым, и она с присущей ей радийной точностью отмечала все провалы обеих сторон. Это блестящая была школа! И приятно, когда ты по отношению к кому-то можешь быть младшим. Таких людей не очень много. Вот Леонид Зорин, например, который тоже в 93 года сохраняет блистательную голову. Ну, Лев Мочалов. Вот эти старики на меня всегда действовали и действуют чрезвычайно сильно. Школа — в меньшей степени, а вот «Ровесники» — да. Понимаете, там мы были взрослые, и там надо было делать взрослые вещи.
«С чем связана непопулярность Андрея Платонова? О нем почти не вспоминают популяризирующие гуманитарное знание люди, вскользь проходят в школе, большинство произведений не перепечатывается. Или я заблуждаюсь?»
Саша (это из Норильска вопрос), понимаете, непопулярность Платонова, раз уж вы сами из Норильска, она примерно связана с непопулярностью Норильска. Это не очень комфортный климат — климат платоновской прозы. Мне повезло все-таки — я общаюсь с Еленой Шубиной, которая помимо того, что она редактор, она довольно известный специалист по Платонову, наряду с Корниенко. Мне кажется, вот их двое ведущих специалистов. И если бы, честно вам скажу, если бы не шубинские пояснения и комментарии, я бы очень многого в Платонове не понимал.
Платонов страшно трудный! Это очень взрослый, очень серьезный автор. Я, конечно, категорически против его такого выделения из потока русской прозы, его противопоставления всем остальным. Ну, вот как Бродский его противопоставлял Набокову, говорил, что «Набоков — канатоходец, а Платонов — скалолаз». Это, мне кажется, диктовалось тем, что Набоков не очень лестно отозвался о стихах Бродского, хотя и прислал ему джинсы. Мне кажется, что Платонов — один из замечательных представителей русской прозы, уникальный в своем роде. Конечно, как писатель он на голову выше большинства современников.
Я думаю, что единственным продолжателем Платонова сегодня (именно продолжателем его мировоззрения, а не его стиля) является Владимир Данихнов, чей роман «Колыбельная» — это очень интересная попытка по-платоновски мыслить, а не по-платоновски ставить слова. Как раз Евгения Николаевна Вигилянская, Царствие ей небесное (тоже очень сильно на меня влиявший учитель, которая совсем умерла недавно, она преподавала на журфаке), она написала замечательную работу о языке Платонова, и там, мне кажется, раскрыт алгоритм.
То есть алгоритм все-таки есть — понятно, как Платонов действует. И у Хлебникова, если захотите, можно увидеть этот алгоритм. Гораздо легче имитировать язык Платонова (что, скажем, показано у Сорокина в «Голубом сале»), нежели понять его мировоззрение. А мировоззрение его, мне кажется, яснее всего из «Епифанских шлюзов», и оно довольно жестокое, довольно страшное. Я пытался об этом написать в статье в «Дилетанте». Не знаю, насколько это ясно получилось. Мировоззрение Платонова — оно в каком-то смысле бесчеловечно, то есть оно надчеловечно, оно исходит не из человеческих эмоций.
Другое дело, что когда Платонов позволяет себе теплоту, сентиментальность, нежность, то он пишет абсолютно слезные, тоже нечеловечески мощные вещи. Такого рассказа, как «Осьмушка», никто не написал вообще из всей русской литературы за три века. Это такой рассказ о тоске ребенка по матери, что лучше этого ничего не может быть. Или «Разноцветная бабочка» — лучшая сказка, когда-либо написанная. Мне кажется, что вообще сказки Платонова и сильнее, и страшнее андерсеновских. Но его мировоззрение, его взгляд на человека, на историю — это взгляд довольно жестокий. Мне кажется, Платонов чувствует и понимает какие-то нечеловеческие вещи, и потому он так скорбит о человеческой участи, потому он так тепло человечен, когда он оплакивает. Понимаете? Он вообще оплакиваетель. У него очень мало текстов, в которых чувствовалось бы счастье: ну, «Гроза июльская» или «Цветок на земле» (тоже, кстати, довольно мрачный рассказ). А так Платонов свою должность, миссию оплакивателя в «Третьем сыне», по-моему, замечательно описал.
Мы вот сейчас пытаемся составить такую антологию о сексуальной революции в русской литературе двадцатых, о сексе вообще в русской литературе двадцатых. И там будет платоновский «Антисексус», в котором именно этот довольно скептический взгляд на человеческую природу, на физиологию, на дух человека, он сказался. Это есть и во «Фро», кстати говоря, и в «Реке Потудань». Мне кажется, что физиология для Платонова — пытка, мука. Кстати говоря, Данихнов очень точно это передает в своем духе абсолютно; он крупный писатель.
Так вот, этот мир некомфортен, неуютен, страшноват («Я воспитан природой суровой»). И хотя Норильск (а я был там) — это город фантастически интересный… Чего стоит одна судьба Козырева. Да и потом, все-таки один из кумиров моего детства — бабушкин одноклассник Коля Дмоховский — сидел в Норильске, много о нем рассказывал. И для меня возможность увидеть это своими глазами многое значит. Но при всем при этом Норильск — это не самый приятный город для жизни.
Точно так же и Платонов — это не тот писатель, которого вы рветесь перечитывать. Вы перечитываете Платонова в критические моменты вашей жизни, когда вам надо разобрать себя по винтику и собрать заново. Такие минуты бывают. Платонов не для счастливого читателя; Платонов для читателя на переломе, в глубочайшем духовном кризисе. И не всякому я посоветовал бы его. Думаю, что роман «Чевенгур» в полном объеме авторского замысла вообще не может быть понят сегодня — просто потому, что он очень глубоко зашифрован, зашифрован сознательно. Платонову надо было писать это эзоповой речью, и далеко не все сегодня может быть интерпретировано. И не все источники, кстати говоря, его текстов мы понимаем. Это огромная работа для текстолога, где он отсылается к Федорову, где — к Циолковскому, где — к Григорию Сковороде. Это все очень большая работа будущих комментаторов. Конечно, Платонов — один из первозданных русских талантов XX века. Но, как и революция, он тоже очень мало заботится о нашем комфорте.
««Ирония судьбы» — легкая новогодняя комедия или острая социальная драма?»
Острая социальная драма. Дело в том, что Рязанов вообще был очень умный, понимаете. И мне, так сказать, даровано было счастье довольно регулярного в его последние годы общения с ним, разговоров с ним. Рязанов был вообще человек во многих отношениях удивительный. Я думаю, что его жена Эмма Валериановна многое могла бы порассказать. И думаю, что ее мемуары нам приоткроют в Рязанове то, о чем мы и не догадываемся.
Во-первых, он был совершенно лишен чувства страха. Вот как-то этот порог болевой был у него чрезвычайно высок, его невозможно было напугать. Можно было вывести из себя, прежде всего необязательностью. Он очень любил, чтобы все работало как часы, в том числе на площадке. Он был человек основательный, строгих правил, ученик Эйзенштейна, который его, трудоголика, всегда считал лентяем. Это очень интересный был человек. Но при этом он был скрытен, не выдавал своей печали, много понимал о себе и людях, и в жизни был скорее персонажем, конечно, мрачноватым.
Тот добрый Бегемот, которого мы видим в «Кинопанораме» — это совсем не Рязанов. Рязанов любил героическое кино, считал героической трагедией свою «Гусарскую балладу», которую все воспринимали как комедию. Он вот эти мертвые руки вязов обгоревших считал очень важным символом. Его любимым героем был Суворов, и он страшно много о нем знал. Поэтому его мечта была — снимать не веселые такие новогодние, праздничные и другие бытовые комедии, а снимать довольно мрачные картины. Одной из таких было «Предсказание», которое он высоко ценил; другой — «Андерсен», которого я считаю лучшей картиной, во всяком случае начиная, может быть, с «Жестокого романса». Хотя и «Жестокий романс» — блистательная мелодрама, очень трезвая и жестокая. Он абсолютно серьезно подходил к «Гаражу», который считал не комедией, а трагифарсом. И совершенно серьезная картина была, с самой трудной судьбой — это «О бедном гусаре…», потому что после первого показа, когда ее никто почти не понял, она пять лет на полке лежала и была легендой; ее никто не мог ни найти, ни посмотреть, ни повторить, никто не видел ее. Потом только ее выпустили снова. И когда я ее пересматриваю, я все время поражаюсь, какая это страшная трагическая глубокая печальная картина.
Он вообще был человек безрадостный. Ну, то есть не то что безрадостный. Радостным был его шампанский талант, обилие его талантов: сценарист, режиссер, артист, поэт, телеведущий замечательный. Он все умел. Но «Ирония судьбы» — это такой довольно мрачный этюд об интеллигенте семидесятых годов, который вдруг неожиданно обнаруживает в себе волевые качества.
Обратите внимание (вот о чем бы лекцию почитать), что у Рязанова менялся герой. Герой Рязанова шестидесятых годов — это Юрий Яковлев; герой семидесятых — Мягков; герой восьмидесятых — Басилашвили. И у каждого из этих героев своя тема. Ну, тема Басилашвили — амбивалентность: он бывает у Рязанова и святым, и мерзавцем (ну, как Мерзляев в «Гусаре»). А вот Мягков, главная тема Мягкова — это пробуждение в интеллигенте стального стержня. Простите за такое фрейдистски, может быть, не очень корректное выражение. Это его пощечина, которую он дает тому же Басилашвили в «Служебном романе». Это его поведение с Ипполитом. Это его удивительная, опять-таки внезапная карандышевская отвага в «Жестоком романсе», потому что он сыграл не смешного и не жалкого Карандышева. То есть вот эта тема в Рязанове сидела. И он был вообще человек очень мало склонный к компромиссам — почему ему и не давали фактически ни снимать, ни выступать в его последние пять лет. Ценили, чтили, но не давали.
«Можно ли провести параллели между тиранией государственной и семейной? Имеет ли место любовь диктатора к предмету угнетения?