Один — страница 1213 из 1277

интеллекте… Он типичный детский писатель. Тогда как Драгунский (как и Бруштейн, например) — он писатель для всякого возраста. Ну, или как Георгиевская, да? Мне как раз нравятся вещи (ничуть не унижаю при этом Носова), которые рассчитаны на взрослое перечитывание и открывание каких-то совершенно необычных моментов.

«Почему в фильме Патриса Шеро «Интим» герои не смогли долго оставаться независимыми друг от друга?»

Андрей, это довольно просто. Меня вот давеча спросили в одном интервью, а что бы я предпочел — страстный секс или такую любовь-взаимопонимание? Да понимаете, это же вещи взаимообусловленные, их противопоставить-то так же невозможно, как свободу и порядок. Какой же может быть страстный секс без любви и взаимопонимания? Это такая гимнастика. А я человек довольно ленивый в этом смысле. То есть мне кажется, что без какой-то… Ну, как вам сказать? Секс — это дело такое человеческое, все-таки основанное на взаимопонимании. И я очень, кстати, люблю при нелюбви активной к самой картине, я очень люблю тот эпизод в «Сало́», где мальчик и девочка пытаются как-то приласкать друг друга вместо того, чтобы мучить. Это такое редкое проявление человечности, за которое там убивают немедленно. Поэтому секс — это вообще такая вещь, которая, хотим мы того или нет, обязательно приводит к какой-то моральной зависимости, к какому-то интересу к другому человеку. Как это, кстати говоря, у Шеро замечательно и показано.

«Не является ли mania grandiosa обэриутов и футуристов реакцией на вековой опыт самобичевания русской литературы, проведшей весь XIX век под девизом «Мой дар убог и голос мой не громок»? Может быть, хармсовские эскапады «Я такой же, как и вы все, только лучше» именно отсюда?»

Нет. Во-первых, «Мой дар убог и голос мой не громок»… Давайте вспоминать, что дальше сказано «далекий мой потомок» и так далее, вот именно потомок оценит. То есть это апелляция к потомку через голову современников. Это свидетельство гораздо большего самомнения, чем «Я, гений Игорь Северянин».

Если честно сказать, то, пожалуй, самомнение Боратынского не имеет себе равных в русской литературе XIX столетия. Отсюда его довольно скептические высказывания о Пушкине на фоне пушкинских совершенно восторженных. Мне кажется, что его удивление, что у позднего Пушкина в его бумагах обнаружилось так много ума… Казалось бы, кто же дал ума? А ведь Пушкин от Боратынского был в таком восторге!


Стих каждый в повести твоей

Звучит и блещет, как червонец…


Ну и так далее.


Твоя Чухоночка, ей-ей,

Гречанок Байрона милей,

А твой Зоил прямой чухонец.


«Боратынский, он у нас оригинален — ибо мыслит». Он его любил. А Боратынский всегда считал: «Ну вот, Пушкин. Оказывается, Пушкин тоже мыслит». Хотя, на мой взгляд, он поэт все-таки на несколько голов ниже, да и вообще не универсал вовсе. Он — ничтожная часть пушкинского спектра. Ну, не ничтожная, но не очень большая.

Поэтому мне представляется, что традиции самоунижения и самобичевания в русской литературе как раз нет. А в некотором смысле самовосхваление футуристов — это своего рода жест отчаяния. И у Хармса тоже. Девизы были очень простые у обэриутов, например: «Наша мама — не ваша мама» или «Мы не пироги» (то есть «Мы не подлежим утилитарному использованию»). Это именно вопль, даже я рискнул бы сказать, визг отчаяния на фоне торжествующей, такой даже уже гегемонической простоты и наглядности. Как раз футуристы в большинстве своем (кроме разве что, может быть, Бурлюка Давида) были людьми не очень организованными, не очень удачливыми и совсем несчастливыми. Истерик Маяковский. Во многих отношения, кстати, истерик Северянин, чье самоупоение было не более чем маской, а внутри там всегда сидит дрожащий невротик. Я уж не говорю о братьях Бурлюках, прежде всего Николае, гениально одаренном поэте, который так рано погиб. Мне кажется, что им не присуще никакое самовосхваление; им, наоборот, присуща подростковая истерика в отстаивании своих прав.

«Если Билли Миллиган был артист, как в нем могли сочетаться гениальность и страсть к злодейству?»

Ох, как запросто! Знаете, художник, иногда исследуя какие-то темные закоулки человеческой души, он, к сожалению, заходит слишком далеко. «Если ты смотришь в бездну, бездна посмотрит в тебя». Иногда этот внутренний конфликт (радостный по своей природе) творческой способности и монструозных каких-то кошмаров, которые художника занимают, он выражается в прямом безумии — как, мне кажется, было у Лотреамона, как отчасти, может быть, было и у Кафки и, конечно, у Хармса.

Но в принципе я не вижу никакого противоречия между гениальностью и злодейством. Точнее скажем так: гений и злодейство — может быть, вещи действительно несовместимые, несовместные; но большой талант и злодейство — это вещи не просто совместимые, а почти… ну, очень часто идущие рука об руку. И как раз явление талантливого злодея — это одно из самых гротескных зрелищ, которые можно… Ну, правда, потом талант довольно быстро начинает иссякать, ну, потому что самомнение возрастает колоссально.

«С нетерпением ждем публикацию «Истины»».

Ох, не скоро! «Истина» написана. Это довольно большой роман о деле Бейлиса. Я совершенно не хочу его публиковать. Ну нет у меня такого желания. И вряд ли скоро появится. Ну, может быть, когда-нибудь…

«Что отличает Нафту из «Волшебной горы» и Фауста Гете?»

Да все практически. Ну, вот вы пишете, что «Нафта ставит грандиозный эксперимент, ждет, пока Бог его остановит, — да, наверное, — и при этом олицетворяет сатанинскую гордыню. Фауст же, наоборот, даст Мефистофелю одержать верх…» Нет, у Фауста другая совершенно проблема. В Фаусте нет сатанинской гордыни, в Фаусте есть страсть к познанию.

И если вы слушали вот эту лекцию про фаустианский характер… Я все время настаиваю на том, что фаустианская линия, скажем, от трикстерской, от гамлетовской отличается прежде всего по одному очень важному параметру: Фауст профессионал, это мастер, это доктор (ну, точно так же, как Мастер у Булгакова), он meister, у него есть свое дело. И вот это мастерство, вот этот культ профессии его отличает от Нафты, потому что у Нафты профессии нет, или во всяком случае для его образа она не принципиальна, не значима. У него есть, конечно, работа. У него есть познания. У него есть его технократический ум. Но при этом Нафта — это не доктор Фауст совершенно, потому что цель Нафты — это найти новые источники энергии и вдохновения на темной стороне.

А задача Фауста — это позитивистское познание, прежде всего. Если уж на то пошло, Фауст — это такой Сеттембрини. И Мефистофель ему нужен вовсе не для великих злодейств. Вот обратите внимание, это очень важно: он мог бы с помощью Мефистофеля мир залить кровью, но он этого совершенно не хочет. Максимум того, что он хочет — это свою Маргариту сначала; потом — Елену Прекрасную, которая символизирует истину; потом — вот этот триумф пользы, строительство на месте домика Филемона и Бавкиды. Но опять-таки Фауст одержим совершенно позитивистскими страстями, Мефистофель нужен ему не затем, чтобы заигрывать со злом. А Нафта хочет найти именно во зле источник нового возрождения. Ну, дьявол — великий обманщик. И из-за этого ничего не получается. Ну, есть люди, которым нравится Нафта, и я ничего не могу с ними сделать. «Волшебная гора» — великий роман, она предполагает разные прочтения.

«Что бы вы могли посоветовать почитать из зарубежной литературы на тему тайных обществ, культов — с историческим уклоном, а не фэнтези?»

Трудно так сказать. Еремей Парнов очень много об этом писал («Трон Люцифера», знаменитая книга). Мне кажется, что небезынтересно почитать как пример конспирологического романа Ярослава Крестовского. А что касается… То есть не Ярослава Крестовского. Ярослав Крестовский — это, слава тебе господи, знаменитый художник. Того Крестовского, который «Петербуржские тайны»… «Петербуржские трущобы». Ну, знают-то все «Петербуржские тайны», сериал. Всеволод Крестовский. И особенно его жуткий роман «Кровавый пуф», в котором как раз польско-еврейский заговор — это просто, можно сказать, классический пример. «Масоны» Писемского — недурной роман, хотя это, скорее, картина нравов, нежели история масонства. Конечно, «Протоколы расследования общества ленинградских розенкрейцеров», вышедший в трех томах и очень подробно рисующий эту всю историю. Там же есть и тексты, и тайные всяческие обряды, и культы. Ну и конечно, из европейских авторов самый интересный здесь Алистер Кроули, который, как мне кажется, не был никаким оккультистом, но был превосходным писателем, действительно классным.

«Ваше мнение об Анатолии Алексине. По постановке этических проблем, по интересу к душе человека он выделялся не только на фоне детской литературы, но и вообще советской. Неужели он сейчас забыт?»

Нет, Наташа, его очень помнят. Я Анатолия Георгиевича знал хорошо, делал с ним несколько интервью, писал ему одну юбилейную статью как такое письмо к нему, которую он почему-то тепло воспринял. Алексина воспринимали как душителя советской литературы, ну, потому что у него были конфликты с Успенским, со многими, с Григорьевым. Да и вообще он как-то, понимаете… Хотя с Григорьевым — я не уверен, что это был конфликт. Ну, просто не печатали таких талантливых авторов. С Остером, насколько я помню. Ну, то есть он был же еще и секретарь союза, и это сильно ему повредило в общем мнении.

А писатель он был первоклассный. Во всяком случае, некоторые детские его вещи, такие как «Поздний ребенок», или «А тем временем где-то», или «Мой брат играет на кларнете», — это высокий класс. Начинал он с абсолютно наивных вещей, ну, типа «Говорит седьмой этаж», и заканчивал довольно слабыми, типа «Сигнальщики и горнисты». Но Алексин семидесятых в умное время писал умные вещи.

Я только одну книгу не мог ему простить, о чем я с ним говорил довольно откровенно, — это «Безумную Евдокию», в которой талантливый ребенок показывался как эгоист, вундеркинд, зацикленный только на самом себе, на жажде первенства. Это было не так. Эти дети были не такие, я это знал. Они не эгоисты. Их сосредоточенность на себе была скорее жертвенной, сосредоточенностью художника на своем даре. Но многие, а особенно, конечно, «Поздний ребенок» и «А тем временем где-то», многие вещи Алексина семидесятых и шестидесятых годов были очень добрыми, умными (а «Третий