Один — страница 1224 из 1277

И именно это трагическое стихотворение о железнодорожной катастрофе (катастрофа, кстати, реальная) стало катастрофическим подтекстом к фильму, показало довольно печальную его сущность, которую, кстати говоря, выявил и Бекмамбетов в своем ремейке, в своей попытке продолжения, показав, что будущего у Мягкова с Надей не могло быть.

Несколько хороших вопросов о Томе Джонсе как о христологическом персонаже. Да, он трикстер такой, безусловно, в какой-то степени, но это долгая история.

«Очень прошу, пожалуйста, «Анну Каренину»».

Валяйте, попробуем.

«Впервые за сознательную жизнь отметил Новый год без телевизора и без президента. Надеюсь, эти перемены принесут мне такие же хорошие симптомы в новой жизни. Отдельное спасибо за щенка Мартына».

Это спасибо не мне, а Марине Бородицкой, которая действительно устроила нам своей поэзией настоящий праздник.

«Нельзя ли сделать лекцию для детей о «Питере Пэне»?»

Это очень большая и очень сложная тема. Барри — это же не просто писатель, это проповедник, апологет, религиозный мыслитель. Для того чтобы о «Питере Пэне» делать лекцию, мне надо ее очень вдумчиво перечитать, как и о «Мэри Поппинс». Потому что Памела Трэверс, путешествовавшая в Советский Союз, увидела свою Мэри Поппинс именно в качестве воспитательницы в советском детском саду, такая страшноватенькая авторитарная Леди Совершенство. Так что тут есть о чем поговорить достаточно серьезно.

«Голосую за лекцию о Леониде Филатове».

Понимаете, я бы с удовольствием тоже лекцию о Филатове прочел, Андрей. Но в чем шутка, в чем штука — я хорошо Филатова знал, и мне есть о чем поговорить, но… Ну как, кто его хорошо знал — я был к нему вхож, он был со мной на «ты», я с ним на «вы», разумеется. Но при всей любви к Филатову и при всем в общем неплохом знании его пьес я, наверное, не решусь сейчас о них говорить, потому что Филатов — это ведь не только замечательная стилизация, он такой своего рода наш поздний Шварц, не зря он вернулся к теме голого короля. Он переосмыслитель классических сюжетов, наверное, в сторону некоторого не скажу большего цинизма, но там довольно глубокий пересмотр — итогов приватизации — довольно глубокий пересмотр итогов XX века.

Филатов, он не простой человек, и для того чтобы о нем говорить, мне надо, во-первых, хорошо вспомнить его пьесу «Опасный, опасный, очень опасный» («Опасные связи»), которую он сам считал лучшей. Надо будет перечитать «Часы с кукушкой», раннюю вещь. Вообще пьесы Филатова, они с одной стороны романтичны, горьки, трагичны, а с другой в них есть некоторый налет такого печального цинизма. Это пьесы усталого Шварца, усталого рыцаря. И конечно, он войдет в историю далеко не только «Федотом». А лучшие свои пьесы — «Возмутитель спокойствия» про Насреддина и особенно «Голый король», который заканчивается репликой «Настало время голых королей» — это долгая история, об этом надо говорить серьезно.

Кстати говоря, мне больше всего нравится «Еще раз о голом короле», из таких легких, веселых его вещей, именно потому, что там принцесса встает на сторону короля — если угодно, та же коллизия, которая в «Пятнадцатой балладе». Она понимает, что если его развенчают, то недолго и ей быть принцессой. И сословные соображения, сословная солидарность, она становится сильнее.

Вообще, конечно, Леня великий был человек, и очень, кстати говоря, рыцарственный в собственной жизни. И то, как он любил Нину Шацкую, и то, как он героически противостоял разделу Таганки, и то, как он никогда плохого слова не сказал о Любимове, хотя при нем хуже стало гораздо после его возвращения, и то, как он ушел после прихода Эфроса, и как он всю жизнь раскаивался в этом… Не знаю, я Леню считаю каким-то эталоном моральной чистоты. Вот есть несколько друзей его, такие как Ярмольник, такие как Качан, которые спасали его, продлевали его жизнь как могли. И вот они всегда признавали, что просто в его присутствии жизнь была переносимее. Вот он был моральным авторитетом, на него можно было оглядываться. Потому что Филатов, пожалуй, я могу сформулировать, он во всех ситуациях поступал в ущерб себе. Он никогда своей выгоде не подчинялся и всегда умел поступить демонстративно против правил и против ветра. Я очень его любил.

И кстати, покойный Саша Гаррос, я успел его сводить к Филатову познакомиться, Филатов плохо уже чувствовал себя в это время и слаб очень был, но когда, я помню, Гаррос сказал, что от часового разговора с ним ощущение абсолютно чистого кислорода. Вот действительно, входишь к нему — и как-то он тебя преображает. Притом что трудно было ему жить.

Кстати, его пасынок, которого он в сущности воспитывал как сына, он не зря же стал священником. Я думаю, что именно Леонида Алексеевича воспитание оказалось для него в каком-то смысле решающим. Он сын Золотухина, вы знаете. У него очень такая высокая была планка отношения к себе и людям, он ничего себе не спускал, в нем не было компромисса.

И кстати говоря, литературно он относился к себе совершенно несерьезно. А посмотрите, сколько его вещей стали народными. Ведь «Разноцветную Москву» они с Качаном написали. «Разноцветная Москва» — это же песня, без которой невозможно себя представить. «Над Москвой стоит зеленый восход, по мосту идет оранжевый кот». А сколько гениальных цитат ушло из «Федота», а сколько зонгов он написал для «Робина Гуда»? Нет, он, конечно, замечательный мастер афористического, крепкого стиха. А то, что он творит с пятистопным ямбом, как разнообразно этот ямб, гибко и богато у него звучит. Он был, конечно, первоклассный поэт, Леня. Другое дело, что всю жизнь считая себя артистом, он очень часто наступал на горло собственной песне.

Он же, кстати, вполне восстановился, он после инсульта, и особенно после удачной пересадки почки свободно мог вернуться в театр, мог вернуться в кино, но он этого не стал делать. Он сказал, я помню, мне в интервью: «Эта дверь для меня закрыта. Я буду теперь заниматься только литературой, наверстывать все». И надо сказать, что литературная его одаренность, конечно, расцвела. И особенно расцвела в болезни. Потому что вот вам пример аутотерапии, когда он так страдал, когда он сознание терял по несколько раз на дню, когда он в сущности спасен был тем, что его Ярмольник срочно отвез в больницу и санаторий, просто там счет шел на часы, и ему успели спасти жизнь. У него была почечная гипертония, почку отняли, инсульт он перенес в девяносто третьем году, как раз во время расстрела Белого дома.

Понимаете, вот тогда он спасался сочинением жизнерадостной, идиотской, очень умной при этом, но совершенно буффонной комедии «Любовь к трем апельсинам». «Какой болезнью я ни одержим, повинен в ней сегодняшний режим». Это колоссально смешная, помните: «Прощай же, принц! Поплачь над Труффальдино! Хотя тебе, кретину, все едино». Или: «Приятный факт, что он сошел с ума. Но это не бубонная чума». Я помню, он нам тогда первое действие отдал в «Собеседник», мы его напечатали, и этот «Собеседник» все рвали из рук, потому что живой, воскресший Филатов! Мало того, что он дает интервью, разговаривает — он опять пишет, и пишет так смешно.

Тут же ему «Триумф» дали, как он сам шутил, за то, что выжил. И он там с гордостью рассказывал о том, что вот он получает сейчас премию из рук Вознесенского, а когда-то эту книгу Вознесенского он в ташкентской библиотеке зачитал. То есть в ашхабадской, простите, он жил в Ашхабаде. И говорит: «Я не раскаиваюсь, я горжусь. Мне эта книга была нужнее». Ну молодец, он правильный был, Леня.

И я очень любил его, конечно, за великолепный артистизм. Мне посчастливилось слышать «Опасного» в его чтении, мне посчастливилось наблюдать разговоры с ним, и с ним самому разговаривать. Я бывал часто в его доме, видел его в довольно большом обществе — с Адабашьяном, с тем же Ярмольником. Он же был страшно артистичен. Он показывал всех, перевоплощался абсолютно. Это актерство было его второй натурой, а писательство, конечно, первой. Хотя главное, что он сделал в театре, я думаю, это участие его в «Гамлете», это его замечательная роль в спектакле о Высоцком. Но все-таки это было хобби, а настоящее — это было волшебное его литературное чутье.

«Прочитала книги Фейхтвангера, Жида и Стейнбека об их путешествиях в СССР. Чьи записки произвели на вас набольшее впечатление?»

Жида, конечно, потому что ему приходилось сталкиваться с самым большим сопротивлением. Но ему, понимаете, не впервой это было. Сейчас я страшную такую, наверное, вещь скажу, но вообще в эпохе тоталитаризма наилучшие навыки сопротивления демонстрируют изгои. Те, кто и так привык быть последними, и умеет.

Вот Ахматова, кто из положения униженного, растоптанного человека мог написать гениальную лирику? А вот она смогла. Потому что «И пришелся ль сынок мой по вкусу и тебе, и деткам твоим?» Вот это страшное блеяние, приду к тебе овцою — это не из победительной позиции, а из позиции растоптанного человека это написано. Кто из позиции растоптанного человека умел в России писать, кроме Некрасова и Ахматовой? Да очень немногие. Все же триумфаторы такие, а здесь кошмар, здесь гибель.

И в этом смысле Жид, он имел довольно печальную школу, школу изгойства. Его гомосексуализм, его принадлежность к кружку учеников Уайльда, пусть и запоздалых, поздних, она приучила его выдерживать всеобщее осуждение. Он последователь Уайльда, его прямой ученик. И Жид с его поэтикой одиночества, которая в «Фальшивомонетчиках», например, очень ясна, в «Свежей пище» в меньшей степени, хотя я ее плохо помню, а вот «Фальшивомонетчиков» помню хорошо, и перечитывал неоднократно. Вот такой человек мог написать правду про СССР.

Оказавшись в полном абсолютно противоречии со всем своим кругом, понимаете — его возили, его так принимали, он был у постели Николая Островского, и плакал, слушая его историю. И Островский, потрясенный его книгой — ему, конечно, не переводили, но ему рассказали, что книга вышла скептическая,— пишет в одном интервью: «Ну как же, что же он, врал, значит, когда здесь плакал, около меня?» Нет, не врал, но он просто показал высший образец писательской честности. Его очень хорошо кормили, но это не помешало ему увидеть голод. Ему очень многое показывали, но это не пом