ешало ему увидеть, что норма шахтера-стахановца все-таки ниже, чем норма обычного французского шахтера, никакого не передовика и не стахановца. Хотя сам Стаханов произвел на него впечатление. Нет, он увидел правду.
Я бы добавил еще, конечно, «Московский дневник» Беньямина, и замечательную книгу Памелы Трэверс про ее путешествие в СССР (она сейчас вышла, «Московский дневник»).
Но выше всего я ставлю, конечно, «Музы не молчат», записки Капоте о путешествии в пятьдесят четвертом году американской оперной труппы, показывающей здесь «Порги и Бесс». Вот это первое, до всякого фестиваля, явление, которое показало, что железный занавес пал. Представляете, Москва и в особенности Ленинград, увиденные глазами Трумена Капоте? Вот уж изгой из изгоев. И она сейчас у нас благополучно переведена и издана, она вошла в сборник «Призраки в солнечном свете». Но я-то это впервые прочел еще в книжке «The Dogs Bark», насколько я помню, «Собаки лают», где собраны были его путевые заметки. Я Капоте вообще прочел всего, настолько я фанатею от этого писателя, что даже его малоинтересные письма, даже его читательские рецензии и заметки — ну все, что издано, я прочел, даже ранние рассказы, четырнадцать штук.
У меня есть ощущение, что книга Капоте о путешествии в Советский Союз лучшая. Но это ему не достался сталинский Советский Союз. Там же ему сказал один милиционер, когда он увидел крошечного Капоте в огромной шапке-ушанке, он сказал: «У нас такие тоже есть, но мы их людям не показываем, они дома сидят». А он там был. Гениальная книга, на мой взгляд. А так, конечно, Андре Жид — это, можно сказать, очень важно.
«Не выбор пугает, Дмитрий Львович, а то, что на развилке выбираешь именно развилку. А развилка оказывается русской разбитой обочиной с налипающей на обувь грязью».
Слушайте, вы правы, конечно, да. Развилка — это всегда развилка, ничего особенно красивого в ней нет. Но зато у вас есть возможность на этой развилке и в этой грязи делать свой одинокий выбор. Вы, может быть, хотите, как в Штатах сейчас, где тоже диктат очень силен — попробуйте там высказаться публично в защиту Кевина Спейси, великого актера. Я посмотрю, что с вами будет. Эта великая русская обочина грязная, она сильна тем, что она дает вам возможность очень сильно оттолкнуться и очень высоко улететь. И Россия, я думаю, еще укажет свет миру именно по контрасту со своим сегодняшним состоянием. А мы вернемся через три минуты.
РЕКЛАМА
Вот интересный вопрос:
«Продолжая тему Капоте, давно хочу вас спросить, чем вызвана такая неприязнь к нему со стороны Гора Видала. Вообще как вы относитесь к творчеству последнего?»
Гор Видал — большой писатель, роман «Бэрр», когда-то переводившийся в «Иностранке», произвел на меня очень теплые впечатления. Но, конечно, с Капоте его сравнивать нельзя. Понимаете, есть замечательная совершенно мемуарная страничка Стайрона про Капоте, там одна страница, где он пишет: «Конечно, хороший я писатель, но вот у Трумена фраза звенит, а у меня не звенит, а у меня не звенит». Она действительно у Трумена звенит, и больше так никто не умеет.
Дело даже не в том, что у него фраза звенит, а дело в том, что Капоте, тут мы вспоминали недавно с Кутенковым его рассказ «Привет, незнакомец», этот «Hello, Stranger», и я лишний раз поразился, какой страшной глубины этот рассказ, как он меня поразил еще в детстве. И когда я прочел его в «Музыке для хамелеонов», я же всего Капоте начал читать очень рано, с тех пор как мне Алла Адольфовна, учительница моя, дала «The Grass Harp» — все, что я находил, я читал. И мне привозили много из-за границы его, и я прочел когда «Незнакомца»… А «Незнакомец», кстати, был переведен и в России, в одной антологии для подростков. Я поразился тому, как много туда заложено, как он амбивалентен, кругл и как его можно по-разному прочитать. Может быть, он действительно влюбился в эту девочку, а не просто испытывал к ней сострадание.
Ну прочтите, это очень сложный и очень хитрый рассказ — рассказ о том, как беззаконная любовь разрушила жизнь человека, о том, как он любит маленьких девочек, и о том, как нельзя не любить маленьких девочек. Но он для себя выдает это за гуманность, за человечность. Ну, это такая, понимаете, что ли, более американская, и менее сопливая, менее слюнтяйская, более жестокая версия Гумберта. Хотя роман Набокова совсем не про это, а, как мне кажется, про Россию. Ну ладно.
А почему Гор Видал его любил или не любил — знаете, я когда-то спросил про Капоте одного очень хорошего писателя, а именно Майкла Каннингема, который, как и Капоте, не скрывал своей гомосексуальности. Говорю: «Ну как вы относитесь к Трумену?» — «Никак». Знаете, он сказал, вот дословно я помню: «Это кружевные занавески на окнах большой американской литературы».— «Ах же ты,— мне захотелось ему сказать.— Ну если он — кружевные занавески, то про тебя-то я уж вообще не знаю, хотя ты очень хороший писатель». Ну какие тебе кружевные занавески, гениальный писатель! Да, немножко кружевной, конечно, но это, знаете, я прямо тогда обиделся и наговорил ему резкостей в этом интервью. Хотя Каннингем прекрасный.
Я к тому, что Капоте вызывает у многих неприязнь как такой, знаете… Не только у Гора Видала. Про Гора Видала он наговорил каких-то сплетен, пустил про него. Он был вообще на язык парнем довольно несдержанным, и с очень многими в жизни рассорился навеки именно по причине своей, так сказать, сплетнической и немножко бабской природы. Ну это бывает у гения, подумаешь. Бродский же говорил: «Самое интересное — это метафизика и сплетни. Впрочем, это одно и то же». Именно потому, что о метафизике мы тоже не знаем ничего определенного. Так вот, Гор Видал просто обиделся на конкретный эпизод.
Ну, немножко он завидовал, конечно. Потому что Трумен, будучи слезлив, плаксив, сентиментален, недисциплинирован, написавший очень мало, был, во-первых, любимцем критики и патологическим удачником, что он ни напишет — все расхваливали. Вундеркинд, чего хотите, в двадцать четыре года он как напечатал «Other Voices, Other Rooms», так все и закричали: «Трумен, Трумен, наша гордость». Его надеждой прозы назвал Сомерсет Моэм, который вообще никого не хвалил, ну и пошла, стало быть, восторженная волна.
Кстати, меня спрашивают:
«Кого вы читаете для успокоения?»
Моэма читаю, очень успокаивающий автор. Хотя я предпочитаю не волноваться.
И Трумэн, естественно, портил себе отношения со всеми. Но не любили его за то, как Моцарта: «Осеняет голову безумца, гуляки праздного». Ты тут сидишь, всю жизнь пишешь какую-нибудь трилогию про американскую историю или глубокую психологическую прозу, или какой-нибудь социальный реализм, и тут приходит этот клоун, вообще маленького роста, с женским писклявым голосом, с обидчивостью, с неумением вовремя сдавать тексты, с вечными склоками и с дружбой с голливудскими актрисами, к тому же не скрывающий совершенно своих извращений — приходит и пишет лучше тебя. Да как же с этим смириться?
Его любили либо такие алкоголики завязавшие, как Джон Чивер, которого я, кстати, тоже очень люблю, либо такие одержимые депрессией, как Стайрон. То есть чтобы любить Капоте, надо было быть таким же больным, как он сам. Людей сближают не общие взгляды, а общие болезни, общие пороки. И вот понять, что он чистый и прекрасный ребенок американской литературы — надо было быть таким, как он.
«В книжке «Великие интервью журнала «Rolling Stone» прочитал интервью Трумена, данное Энди Уорхолу. Оно весьма шокирует».
Конечно, шокирует. Знаете, его задачей было шокировать Энди Уорхола. Это не так легко, скажу вам.
«Поразила Косякина со стихами про Аркадия Юрьевича. Ну как это и откуда?»
А я сам не понимаю, из чего Косякина, эта молодая воронежская поэтесса, бывшая тут у нас, делает свои стихи. Косякина трудна, невыносима, любит говорить гадости, как Трумен Капоте, красива, странна, непредсказуема. Но Косякина большой поэт. Вот надо это терпеть. Тем приятнее, что если бы она не ворвалась в прошлом году в студию на костылях и не выхватила хомяка, то мы бы не знали об этом большом поэте. А сейчас вот она книжку готовит. Я это к тому, что большому поэту в наше время не так-то легко заявить о себе.
Ну, про «Анну Каренину», которая победила в результате отбора, и немножко про мировоззрение Толстого.
Понимаете, что касается отношения Толстого к стихам. Да, у Толстого было высказывание знаменитое, что стихи писать — это все равно что пахать и за сохой танцевать. Но мы знаем его восторженные отзывы о Пушкине, который был для него тем же, что и Шопен в музыке, то есть таким открывателем новых гармоний. Мы знаем его восторженное отношение к Фету: «Откуда у этого добродушного толстого офицера такая лирическая дерзость: «И в воздухе за песней соловьиной разносится тревога и любовь»?» Ну слушайте, Толстой любил и понимал поэзию.
Но он был, понимаете, писателем par excellence, и даже его мировоззренческая эволюция была нужна только для того, настаиваю на этом, чтобы обосновать его стиль, новый стиль. Вот эта голая проза нуждалась в мировоззренческом перевороте, и первично была именно новая литературная манера, поиск ее, а вовсе не духовные поиски, которые завели его, кстати сказать, довольно далеко. И, прямо скажем, учение его никакой критики не выдерживает. А вот художественные тексты, порожденные этим учением, выдерживают. Но он и сам всегда говорил, что прозой движет энергия заблуждения. Его заблуждения были глубоки и разнообразны, но тем не менее они благополучно породили великую прозу. Скажем, «Отца Сергия», которого мы с Денисом Драгунским оцениваем выше всех остальных его сочинений.
Так вот, толстовское отношение к искусству тоже диктовалось прежде всего, вы не поверите, эстетическими критериями, а вовсе не духовными. Его интерес к прозе крестьянских ребят или крестьянского писателя Семенова — это поиск новой стилистики, «сказывай», а вовсе не интерес к жизни и морали крестьянства. Аким, который во «Власти тьмы» говорит только «тае» или «не тае» — это, если угодно, мастер нового языка, который потом реализовался у Андрея Платонова. Андрей Платонов же и есть сплошное «тае», но оно несет в себе страшную энергию.