во что-то верить. Мелихову, когда он пишет, надо во что-то верить. У него всегда есть вдохновляющая его концепция или метафора, но мне важен контекст. Вот изумительная плотность, американские горки стилистические, когда то попадаешь в пафос, то впадаешь в едкую жесточайшую иронию, мне нравится фактура его текстов, его язык, его мысль. И меня это, как аттракцион, безумно увлекает. А спорить с ним теоретически и концептуально никогда мне не было интересно, потому что у него эти идеи меняются, он увлекается сегодня одним, завтра другим. Сегодня проблемами самоубийства, завтра проблемами наркомании. От писателя требуется, чтобы он хорошо писал, а не чтобы он правильно мыслил.
«Смотрели вы «Лачугу должника», что думаете?»
Не смотрел. У меня вообще нет телевизора. Можно, конечно, в компьютере посмотреть, но у меня все время нет времени это делать. Понимаете, и так уже я сплю четыре-пять часов, и все равно ничего не успеваю — мне надо сдавать подборку, мне надо сдавать книгу, мне надо сдавать сборник лекций. «Лачугу должника» я хорошо помню, это роман Шефнера, который я читал в детстве, и он произвел на меня весьма глубокое впечатление. И я считаю его хотя не лучшим шефнеровским романом, больше всего люблю «Девушку у обрыва», но это хорошая книга, страшная, местами интересная. Я не понимаю, почему ее надо экранизировать сейчас. Это как бы не то, мне кажется, не лучшее, что можно с Шефнером сделать. Конечно, его надо читать. Он с трудом поддается экранизации, потому что у него поэтическая фантастика.
«Меня в последнее время сильно занимает тема восставшего мертвеца в мировой культуре, в частности в русской. Нельзя ли вас попросить поразмышлять на эту тему, включив сюда «Мертвеца» Джармуша, недобитого героя?»
Насчет Джармуша все сложно, это сложная картина, что символизирует там Блейк — надо долго думать. А может быть, не надо думать вовсе, сказал же Вербински, что надо воспринимать все фильмы Джармуша подсознательно, а попытка осознания, разбираться в них, только опошляет дело. Кстати, мне кажется, когда сам Вербински стал снимать в расчете на подсознание, когда снял «Лекарство от здоровья», он, конечно, потерял в художественной силе, потому что лучше всего ему удается крепко продуманные и сильные художественные сюжеты. Он не импрессионист совсем.
А вот что касается темы ожившего мертвеца, то здесь я могу только вспомнить свое давнее наблюдение, замечательный психолог Юлия Крупнова мне его подтвердила, что чем моложе и чем гибче, так сказать, чем менее устоялась, чем менее засахарилась культура, тем она толерантнее к восставшим мертвецам. Восставший мертвец больше всего пугает традиционалистов, тех, для кого конституированное такое положение вещей: «Спящий в гробе мирно спи, жизни радуйся живущий», — оно для них самое дорогое. Поэтому восставший мертвец вызывает у них ужас.
И обратите внимание, что миф о вампире существует в основном в старых, консервативных культурах — в славянской культуре, в культуре карпатской, откуда собственно родом все эти предания, которые Мериме так замечательно стилизовал в «Гусли». А вот когда в американской культуре молодой воскресает мертвец, какой-нибудь дедушка из участников Гражданской войны, он, как правило, симпатичный, он помогает герою, он начинает даже с ним дружить и совместно действовать. И вообще молодые культуры к восставшим мертвецам относятся толерантнее.
Больше того, скажем, Юля Крупнова та же, она занималась цыганским фольклором, и она обратила внимание на то, что в цыганской культуре, в цыганских сказках воскресший мертвец не является объектом ужаса, а наоборот, ему радуются, его приветствуют как-то — сажают за стол, с ним веселятся. Потому что в цыганской культуре представления о добре и зле не такие жесткие, они блуждающие. Вообще цыгане не догматики, ни в поведении, ни в фольклоре. И поэтому там восставший мертвец скорее радует.
Я помню, Андрея Синявского спросил не так давно, незадолго до смерти я его спросил, когда он в последний раз приезжал в Москву (хотя, если так подумать — господи, это уже прошло двадцать два года), я его спросил: «Андрей Донатович, а чем объясняется тот странный факт, что мертвец вызывает в фольклоре ужас? Надо радоваться, что пришел родственник». Говорит: «Да, они поначалу и радуются, но дело в том, что этот мертвец может жить только за счет живой крови. Он обязан, обречен их сосать».
Вот вампир у Пушкина — он потому такой частый образ, что как Пушкин живет этим вбиранием мира, этой собственной внутренней пустотой, которую постоянно надо насыщать, так же ему близок и вампир, потому что вампир сосет ближних не со зла, это он их так целует, это его проявление любви. Но он не может жить без свежей крови. Когда он появляется, он получить жизнь может только от живых. Это довольно глубокая мысль.
И поэтому оживший мертвец так страшен, поэтом ориентация консерваторов на прошлое, на попытки реанимировать прошлое, она так бессмысленна, потому что это прошлое обречено сосать живую кровь, и оно будет действительно иссушать живые явления.
Об этом собственно я писал, страшно сказать, в статье девяносто шестого года «Вот вам пир» — статье, посвященной этой массовой тогда уже очень ностальгии по советскому. Я-то по советскому не ностальгирую, я как раз говорю, что вернуть это невозможно. Надо только признать, что это было во многих отношениях лучше, чем сейчас, и может быть, что-то из советского проекта нам еще предстоит выстроить заново. Но вообще любая ностальгия по прошлому имеет, конечно, глубоко вампирическую природу, как это ни ужасно.
«Почему поссорились Горький и Бунин?»
Ну а что ж тут думать, собственно, Андрей, они не могли не поссориться. У них были совершенно разные цели и разные темпераменты. Потом, видите какое дело, Бунин получил Нобеля, Горький не получил. Но Горький, конечно, часто был по отношению к Бунину несправедлив, но Бунин чаще. Бунин о Горьком писал очень плохо, и в своей заметке небольшой тридцать четвертого года, где Горький пишет о неблагодарности, я думаю, что он Бунина тоже имеет в виду. Сейчас не вспомню дословно, о чем там речь.
Но в общем, как бы то ни было, Бунин переживал покровительство Горького как позор, долгое время он ходил в «подмаксимках», в знаниевцах, в «Среде», и для него это было очень печально. Хотя «Среда» была замечательным кругом, он наслаждался там общением с Шаляпиным, с Андреевым, с Телешовым, но для него все-таки амбиции личные были гораздо выше. Он желал избавиться от этого покровительства. Я вам честно скажу, что любые попытки покровительствовать писателю, они неизбежно приводят к конфликту. И Горький, он же всех растил, как наседка цыплят, но при первых появлениях покровительства некоторые люди вылезали из себя, как например, Маяк.
Надо вам сказать, что с огромным количеством людей Горький при жизни рассорился. Рассорился он с Гладковым, которому одно время покровительствовал, рассорился с Леоновым, как только цыпленок начинал поднимать клюв и пытаться иметь собственное мнение, он начинал негодовать. Он любил людей ровно до тех пор, пока люди его слабее. А когда он становился сам слабее… Вот он сказал когда-то, Леонов об этом вспоминал, он когда-то сказал Леонову: «В сущности, я всего лишь публицист». Замечательно на это сам Леонов позднее ответил: «Кажется, я возразил недостаточно энергично». В общем, Горький был очень тщеславный человек. Бунин понимал прекрасно, что у Горького больше и славы, и влияния. И он его за это не любил. Это была не зависть, а это было просто желание младшего выйти из-под опеки старшего, хотя там разница была в два года, но статусно она была огромна.
Ну и кроме того, понимаете, Горький все время пытался быть хорошим человеком, а Бунин этого не любил. И Бунин с каким-то наслаждением был желчным, раздражительным, злым, его мучила очень проблема смерти. А Горького интересовал вопрос бессмертия, это совсем другое дело. Горький верил в человека и восхищался человеком, поэтому часто врал, любил святую ложь, о чем так точно написал Ходасевич. А Бунин человека не любил, Бунин про человека слишком многое знал и не хотел этого забывать. Потом все-таки, понимаете, Горький желал переделывать жизнь, а Бунин желал ее изображать, это две разные художественные стратегии.
Притом что как художник Горький был не настолько уж слабее. Знаете, я постоянно ссылаюсь на книгу Горького «Заметки из дневника. Воспоминания». Вы ее перечитывайте иногда, и рассказы двадцать второго — двадцать четвертого годов. Это не хуже Бунина. Это даже и пострашнее Бунина. А такой рассказ, как «Страсти-мордасти», или вот я никому не рекомендую читать рассказ «Сторож» — более дикой порнографии, я думаю, не было во всей русской прозе. И тем не менее это благополучно печаталось при советской власти и входило во все собрания сочинений. Но это рассказ дикий, он физиологически невыносим. Но если у вас возникнет сомнение, а хороший ли писатель Горький — да, он хороший, слишком хороший писатель. Он изобразитель такой мощи, что Бунин местами все-таки курит в углу.
Понимаете, просто мне надоели эти беспрерывные разговоры, что Горький плохой писатель, слабый художник. Горький — гениальный художник, просто у него своя концепция жизни, которая с концепцией Бунина оказалась несовместима. Это легче — любить Бунина, хвалить Бунина. И в каком-то смысле права Цветаева, которая говорит, что давать Нобеля Бунину, когда есть Горький — это такой жест скорее капитуляции, конечно. Жест, прямо скажем, предпочтения малого, предпочтения менее опасного. Горький временами вел себя совершенно безобразно, временами отлично, ничего не поделаешь.
«Чем отличается поэтическая графомания начала XX века, описанная Мандельштамом в статье «Армия поэтов», от блогерской графомании наших дней?»
Только тем, что занятия поэзией стали за это время менее престижны. Но количество графоманов от этого не уменьшилось, в каком-то смысле даже, может быть, оно и увеличилось. Это такая неизбежная вещь. В России самое престижное — это складывать слова, потому что все остальное уйдет, все остальное у тебя могут отобрать. У Кирилла Ковальджи, славного поэта, были замечательные слова: «Когда я умру, переставят все мои вещи, и только слова, которые я расставил в этом порядке, останутся в том же порядке». Это были такие белые стихи. Поэтому это самое такое, наверное, п