может всецело отдаться любви, он не может решиться вообще, за кем ему ухаживать — за Марфенькой или за Верой.
Что касается «Обрыва» в целом, я не очень высоко оцениваю там всю социальную часть этого романа, но что касается Веры, то это первый по-настоящему доведенный до конца образ героини Серебряного века. Вот эта роковая гибкая страстная Вера с ее рыжими волосами и черными блестящими глазами, с ее фатальной влюбленностью в негодяя. Марк Волохов, конечно, негодяй, это не просто нигилист, а это хам, это человек, который Гончарову как-то противен на уровне физиологическом. Я не знаю, есть ли более отталкивающий образ нового человека. Даже у Писемского во «Взбаламученном море» нет ничего похожего. И тем не менее Вера отдается Марку Волохову. Он и собирался назвать роман то «Райский», то «Вера», но потом понял, что самое главное — обрыв.
И вот понимаете, в чем гениальность этой книги, он проследил финал русской истории. Как это ни печально, но эта история заканчивается роковым обрывом. С того момента, как Вера отдалась Марку, с того момента, как лучшая, главная, самая очаровательная героиня русской литературы сделала выбор не в пользу Райского, вот тут-то все и покатилось. Гончаров и Тургенев были такими своеобразными двойниками, между ними отсюда и конфликт, они оба пытались решить проблему русского человека на рандеву.
Конечно, со всех точек зрения права Вера, потому что ну кто может предпочесть Райского, кто может быть счастлив с Райским? Райский — это человек, который не способен пожертвовать даже долей своего комфорта мельчайшей и который ничему не может отдаться целиком. К тому же ему тридцать пять лет, для того времени это человек поживший, с нотками усталости в глазах, в которых искры появляются очень редко. Он ни на что не может решиться.
Конечно, у Гончарова всегда очень важны фамилии, это такой пережиток классицизма. Отсюда Штольц, Судьбинский, Обломов обломавшийся, Ольга, которая Ильинская, принадлежит Илье, Тарантьев, Пшеницына. Ну и Райский тоже, он пребывает как бы в раю своего недеяния, своего безделья, своего инфантилизма затянувшегося, потому что отсюда его тяга к бабушке, его желание всегда припасть к руке, к какой-то основе. Конечно, он не годится Вере. Конечно, Вере нужен Марк Волохов. И это довольно катастрофическая ситуация, ужасная прежде всего тем, что для Веры Марк ведь не представляет ни малейшего спасения. Понимаете, он тоже никакой надежды не дает. Весь ужас в том, что Марк…
Вот интересное письмо: «Вынужден с вами не согласиться, Бальзак очень хотел быть вместе с Ганской, просто, когда появилась возможность, он понял, что это не его».
Ну, может быть, так. Но в любом случае он понял, что это не его, и от этого умер. Так что хотеть-то он хотел, но подсознательно откладывал, назовем это иначе.
Мне кажется, проблема Райского именно в том, что он только хороший человек, но это не профессия. А Волохов — это вообще плохой человек. И поэтому для России все кончится обрывом. Вот этот обрыв Гончаров каким-то своим аналитическим умом — а ум был очень острый, судя по статье «Мильон терзаний» о «Горе от ума» — своим аналитическим умом он эту возможность предвидел. Он почувствовал, что дальше все пойдет по нисходящей, и что русская история закончится трагическим, катастрофическим обрывом.
И кстати, что можно, безусловно, отнести к лучшим качествам романа, у него, как и у Достоевского в «Бесах», сюжет постепенно убыстряется ко второй части, к третьей. Он чем дольше писал эту книгу, он постепенно разгонялся, и в четвертой он достиг нормального темпа. Там под конец действие спрессовано. И фразы становятся короче, идея становится вообще яснее. Вот я думаю, что пророчество, содержащееся в этом романе, очень важно.
Когда говоришь школьникам, что «Обрыв» — это роман психоделический, сразу у тебя появляется гарантия, что они его прочтут. Или что «Обломов» — психоделический роман. Они знают, что психоделика — это запретно и интересно. Мне кажется, что уникальность Гончарова именно в том, что он освоил, подарил русской литературе новый художественный метод. За этот счет он проиграл в динамике, но колоссально выиграл в пластике, в пластичности, в похожести. Погружаясь в его книгу, вы попадаете в другую стереокартинку. И это стоит того. Поэтому невезучий, печальный, меланхолический Гончаров может стать любимым автором для настоящего ценителя.
А мы услышимся через неделю. Пока.
19 января 2018 года(Владимир Высоцкий)
― Доброй ночи, братцы! Сегодня мы в очередной раз встречаемся в студии. Заявок на лекции и увлекательных вопросов довольно много. Лидируют странным образом два человека. Понятное дело, что предстоящее восьмидесятилетие Владимира Высоцкого многих заставляет подумать о нем. И многие хотят лекцию либо о его прозе (довольно редкая тема), либо о песнях некоторых, отдельных, в частности о религиозности Высоцкого — была ли она, можно ли об этом говорить. Ну, в общем, некоторый блок вопросов о Высоцком.
Вторая неожиданная для меня группа заявок связана с Михаилом Кузминым. И вот здесь я уже совершенно не понимаю — почему. Юбилейного повода никакого нет. Ну, видимо, просто мы из всех звезд русской поэзии первой половины века о нем еще не говорили. И это понятно — потому что Кузмин требует довольно глубокой расшифровки и, во всяком случае, очень серьезного подхода. Если я наберу достаточное количество голосов на лекцию о нем, предупреждаю вас, что эта лекция будет совершенно дилетантская, потому что к разговору о Кузмине готовиться долго. Я его очень люблю, много читал его и о нем, много о нем думал, но в любом случае такие авторы, как Богомолов, Малмстад, Панова, могли бы о нем рассказать, естественно, глубже и увлекательнее. Придется мне ограничиться дилетантскими субъективными заметками.
Ну, пойдем пока по вопросам.
«Прошу вас проанализировать рассказ Толстого «Кавказский пленник».
Видите ли, Леша, у меня большая лекция будет в ближайшее время — «Три кавказских пленника: Пушкин, Лермонтов, Толстой». И она будет выложена в широкий доступ, и там мы просьбу вашей учительницы исполним.
«Вы обещали Ширвиндту написать пьесу для его театра. Если не секрет, можете поделиться замыслом?»
Не написать. Я передал ему готовую «Золушку». Читает он или нет, и до того ли ему сейчас — не в курсе. Мое дело — переслать. Я переслал. Если бы я писал сейчас сатирическую какую-то пьесу, то, наверное, это была бы попытка реанимировать замысел «Шереметьево-3». Но, честно говоря, нет у меня сейчас желания писать пьесу для Театра сатиры. Сейчас у меня настроение не сатирическое, а лирическое. Я пишу сейчас в основном лирику всякую, приступаю к роману. И как-то вот сатира — ну не то чтобы она ушла из моих планов, она остается, я продолжаю для «Новой» что-то писать, но, в принципе, мне бы не хотелось отрываться сейчас от замысла действительно большой и важной для меня книги.
Я, правда, испытываю в последнее время… Не большой я любитель говорить о своих планах, но иногда, раз уж спрашивают — почему нет? Я испытываю сильный соблазн все-таки довести до ума роман «Камск», вот эту третью часть давно написанной тетралогии о Свиридове. Первая часть там — «Списанные», вторая — «Убийцы», вот третья — «Камск», о восстановлении города, и четвертая — «Американец». Я в общем испытываю сильнейший соблазн эту вещь закончить и напечатать, но пока я с этим соблазном успешно борюсь. Потому что мне кажется, что от русской темы, от российской, от современной, на какое-то время мне надо отойти и надо попробовать себя на материале принципиально ином, совершенно далеком — ну, как-то разогнать кровь.
«Кто был прототип Одинокого, циника из «Остромова»?»
Довольно очевидно, по-моему: Тиняков. Тем более что и псевдоним Тинякова был Одинокий. А у меня там в трилогии бо́льшая часть персонажей действует под псевдонимами своими. Ну, скажем, Горький — это Хламида. Иегудил Хламид — он так подписывался долгое время. Либо люди действуют под фамилиями сходными. Скажем, Шкловский — Льговский. И так далее. Но с Тиняковым, по-моему, все понятно. И он не просто узнается, а он там читает одно свое стихотворение.
«Почему Цветаева считала, что «наполненная до краев идиллия уже есть трагедия»?»
Насколько я помню, это из письма и это отзыв… Ну, там шел разговор о Брюсове. Если вы помните, в воспоминаниях о Бальмонте, в очерке о Бальмонте, где пустота от полноты, где трубка, слишком наполненная, слишком набитая табаком, не курится, трубка набита любовью, раскурить ее невозможно. Для Цветаевой понятия пустоты и полноты — они ключевые, принципиально важные. Речь идет о том, что предельное выражение, предельное совершенство какого-то типа, даже самого идиллического — это ситуация трагическая. Предельная полнота. Ну, такое гегелевское понимание искусства. Абсолютная полнота типа, полнота выражения. И действительно, чем человек ярче, чем он более воплощает собой определенный тип, тем его участь трагичнее.
«Как вы относитесь к творчеству Дмитрия Глуховского?»
С живейшим интересом. Мне очень интересно, куда его эволюция приведет.
«После прочтения «Чучхе» Гарроса и Евдокимова возник вопрос — такой же, как после фильма «Бердмэна»: что делать автору, если придумалась хорошая форма, а содержание до нее недотягивает?»
Кирилл, ситуация, как правило… Ну, я не знаю насчет «Чучхе», но насчет «Бердмена» я согласен, что форма этой картины интереснее, чем мысль, чем смысл, чем типаж и так далее. Мне кажется, надо просто написать, а в процессе эта форма наполнится, она обретет… Я вообще исхожу из того, что в искусстве форма не то чтобы первична, но она открывает возможности. Как рифма иногда доводит вашу мысль до какого-то неожиданного поворота, так и форма романа иногда, если она придумана абстрактно (ну, придуман роман в письмах или придуман роман с внезапным финалом, или роман разными голосами, как у Коллинза), это почему-то дает толчок мысли. Поэтому, коль скоро форма придумана, попытайтесь ее просто наполнить. Рискните написать. Главное — не бойтесь, что не получится, потому что…