́» (или в «Agа́pe», я даже не знаю, как правильно): «Все-таки при отсутствии других критериев перед смертью будешь вспоминать о том, что доставляло тебе радость. Вот сколько ты был счастлив — столько ты и жил». Такая довольно толстовская мысль, для Гэддиса очень неожиданная.
И вот мне кажется, что Набоков доставляет наслаждение. А наслаждение, которое доставляет Платонов, оно более специфическое и очень не для всех. Кому-то, наверное, доставляет. Вот Шубиной доставляет, Корниенко доставляет (я называю специалистов). А мне, например, чтение Платонова мучительно. Я «Восьмушку» не могу читать без слез. «Цветок на земле», «Июльская гроза» или «Третий сын», я уж об этом не говорю, — это мучительнейшие для меня тексты. Хотя высокое эстетическое наслаждение я при этом… Лучше скажем так: наслаждение получаю, а удовольствия — нет.
А вот Набоков думает о читательском удовольствии. Читать Набокова приятно. Открывая Набокова — даже позднего, даже англоязычного, — вы понимаете, что вам гарантировано сейчас удовольствие. Вам будет интересно, вам будет весело, с вами будут играть. Помните, он даже говорит: «Сейчас здесь будут показывать волшебный фонарь». Вот эта разговорная прелестная интонация разговора с читателем… Простите за тавтологию. Мы, открывая Набокова, знаем: сейчас здесь будут показывать волшебный фонарь. А открывая Платонова, мы знаем: сейчас здесь будут показывать кровь и мясо. И это не всегда хорошо. Я не очень себе представляю читателя, который может получить удовольствие от «Епифанских шлюзов». Высокий художественный восторг — да. А человек, который может получить от этого удовольствие, по-моему, садист, потому что наблюдать за казнью — ничего приятного.
«У вас есть стихотворение «Меж тем июнь, и запах лип и гари…». Не могли бы вы о нем рассказать? Как создавалось? Чем было вызвано? И было бы интересно узнать про него подробнее».
Это 96-й год. Это из цикла стихов, посвященных Ирке Лукьяновой. Совершенно никакой здесь нет тайны. И описана не та ситуация, но… Ну, просто мы были в гостях вместе, и потом я придумал последнее четверостишие:
И после затянувшейся беседы
Выходит в ночь, в московские сады,
С неясным ощущением победы
И ясным ощущением беды.
А потом уже была придумана к этому история и придумано все остальное. Это была дикая жара, я помню, была страшно жаркая такая московская ночь. И я не мог уехать на дачу, потому что работа была в «Собеседнике». Все в отпусках, а я сидел в Москве. И просто сидя на балконе вот этой душной ночью, такой зеленой и прекрасной, когда… Там у нас как раз липы такие растут в свете фонаря и зеленеют. Я прямо там как раз это и сочинил с большим удовольствием. Я вспоминаю об этих стихах во всяком случае с любовью.
«В связи с новостями расскажите, пожалуйста, об Урсуле Ле Гуин. Расскажите то, что никто из нас не может прочесть».
Все об Урсуле Ле Гуин вы можете прочесть. Я видел живьем Урсулу Ле Гуин, мы в Портленде выступали одновременно, в университете. У нее там был семинар, а я читал лекцию про Бабеля. И я даже не успел к ней подойти и сказать, в каком я от нее восторге. Мне казалось просто, что это и не нужно, и надо правильности соблюдать. Но сама мысль от того, что в соседней аудитории читает лекцию Урсула Ле Гуин, меня наполняла каким-то безумным счастьем. Ну, я прямо летал. «Сердце рвется из груди».
Что касается отношения к ней и того, что я могу о ней сказать. Понимаете, я могу сказать только, что лучшим фантастическим рассказом когда-либо написанным мне представляется не Брэдбери, не Азимов, даже не Стругацкие, а «Ушедшие из Омеласа». Вот «Ушедшие из Омеласа» — это рассказ… (вместе с предисловием, конечно, его надо читать, которое часто отбрасывают), это рассказ, который вообще может составить гордость отдельной литературы. Вот если бы не было вообще в американской прозе ни одного рассказа, а был бы только этот, то уже бы американская литература могла считаться великой. Понимаете? Мне так кажется.
Что касается «Левой руки Тьмы» (наверное, наиболее знаменитого произведения Урсулы Ле Гуин) и «Волшебника Земноморья» (такого печального фэнтези, как его называют). Я читал и то, и другое. «Волшебник» в силу моей некоторой неприязни к жанру фэнтези никогда меня особенно не волновал, хотя я понимаю, что это очень хорошо написано. Я думаю, что Дяченки, интонации Дяченок, такое серьезное их отношение к фэнтези и М-реализм, как это называет Миша Назаренко, магический реализм — это, конечно, идет, мне кажется, от Урсулы Ле Гуин.
Но я согласен с Николаем Караевым (по-моему, вообще сейчас это критик номер один, по крайней мере на территории бывшего СНГ), он совершенно справедливо рассуждает о том, что Урсула Ле Гуин — последовательный антрополог и дочь антропологов, и она, конечно, описывает разные забавные варианты развития цивилизации, культуры, если бы одно какое-то имманентное изменение было внесено. В частности, в «Левой руке Тьмы» это гермафродитизм.
И действительно, что мне кажется в этом романе великолепным? Там построена фабула очень наглядная, показывающая невозможность адекватных отношений с человеком, если мы не знаем, мужчина он или женщина. Мы — ну, в данном случае рассказчик, представитель Экумены — мы не понимаем, из каких стратегий исходя, будет действовать вот этот премьер-министр, этот сановник, смуглый красавец. Он иногда ведет себя как женщина, стратегии его женские, такие гибкие, мягкие и так далее. А иногда он именно мужчина, человек чести, железный совершенно.
И кстати говоря, там очень точно прослежена эта мысль: начав последовательно себя вести, выработав в себе единую матрицу, он погибает, потому что в мире, который рассчитан на гибкие стратегии, самоубийственнее всего определенность. Об этом, кстати, был снят замечательный фильм Хотиненко по сценарию Залотухи «Мусульманин», когда человек твердых правил, кристалл, попадает в гибкую, аморфную структуру и гибнет там неизбежно, потому что нельзя там исповедовать никакие мнения, никакую веру, нельзя верить. Там герой Евгения Миронова верит искренне, он принял веру и приехал в мир, где никто не верит ни во что, где никто не исповедует ничего, где все живут сообразно обстоятельствам.
Вот «Левая рука Тьмы» — это как раз роман о том, как в гермафродитском мире невозможно быть ни женщиной, ни мужчиной, а можно стать им на очень короткое время, спариваясь. Там замечательные же описания этих влюбленных, которые, не замечая зимы, не наблюдая часов, стоят босые в грязи. Вот они не чувствуют. Это замечательно придумано.
И потом, как мне кажется, понимаете, в чем открытие Урсулы Ле Гуин? Она пришла в фантастику не только с замечательным запасом выдумок и изобретений. Она написала очень много, продолжала писать почти до самой смерти. И вообще она плодовитый автор. Но, мне кажется, главное ее открытие заключается в том (ну, как и у Дяченок, кстати), что она принесла в литературу, казалось бы, трэшевую, литературу массовую весь инструментарий серьезной психологической прозы. Она писала свою фантастику в стилистике (даже в «Волшебнике Земноморья» это чувствуется) глубокой психологической прозы. И вот Марина и Сергей Дяченко, как мне кажется, научились прежде всего этому. Поэтому когда у них там происходят чудеса, эти чудеса очень плотно вписаны в ткань реальности, они прорастают из нее. Там, в общем, не происходит ничего недостоверного.
Это же, кстати, ответ многим тем, кто сегодня задает разные вопросы: «А как можно жить в дурную эпоху?»
Живите в дурную эпоху, привнося в нее инструментарий хороший. Тогда, по крайней мере, в своей жизни вы поднимете планку. Я вот сейчас так думаю: действительно, есть некий парадокс. Я все время ругаю это время, а между тем я окружен изумительными людьми. Вот я сегодня после довольно большой паузы давал урок в «Золотом сечении», «Тихий Дон» мы рассматривали. Что мы все, честное слово, ругаем их за отсутствие убеждений, за отсутствие интереса, за аморфность? Даже те, кому сейчас шестнадцать (вот это не то поколение, с которым я имел дело), ну, это блистательные ребята совершенно. А какие учителя! А какие вокруг меня друзья! Да больше того — какие у нас сейчас слушатели. Прекрасные люди! Мы свою личную планку стараемся держать. И вокруг нас люди, держащие эту планку.
«Хрен с ним, с человечеством, оно заслужило ужасный и бесславный конец. Но за вами должок — «Толстой и поэзия»».
Видите ли, отношение Толстого к поэзии, я уже говорил, оно такое полярное. Он к обычной, нормальной поэзии относится резко отрицательно, а к гениальной — восторженно. То есть, по Толстому, поэзия может быть либо великой, либо никакой. Пушкин для него — эталон гармонии, ясности. Фета он обожает за лирическую дерзость. И Фет — действительно крупный поэт. И обратите внимание, что Толстому с его, казалось бы, манией пользы поэзия Фета представляется прекрасной и уместной, потому что она воздействует на душу, а воздействие на душу — самое главное.
Он весьма уважителен, кстати сказать, и к Некрасову — не к позднему, но раннего он уважает, иначе бы он с ним дела не имел. Он именно поэтому отправил к нему в журнал свои тексты в 52-м году. Все-таки он знает, что такое «Современник», и знает, кто стоит во главе «Современника». Он же начинал-то именно там, а не где-либо еще. Это уже потом случился «Русский вестник», но талант Некрасова он уважает и ценит, конечно. А в остальном писать плохие стихи или обычные стихи — это все равно, что за сохой танцевать.
Вы обратите внимание, что Толстой в своей статье «Что такое искусство?», он же судит не шедевры, а он судит то, что ему кажется рядовыми произведениями. Ну, там не хватило ему, может быть, восприятия, не хватило опыта, а потом, все-таки не хватило, может быть, элементарного милосердия, чтобы понять Метерлинка, поэтому он разругал гениальные «Двенадцать песен». Но в целом что такое искусство? Это ругань, направленная на массовую культуру, на массовые посредственные образцы. Толстой в искусстве ненавидит все посредственное, а любит по-настоящему все экстраорди