Один — страница 125 из 1277

про поиски своего места на полу).

„Вопрос по поводу высказывания поэта Рейна в программе Волгина „Игра в бисер“. Рейн сказал: „Протестую! Высоцкий не поэт!““ Ну, сказал — и сказал. „Бог умер“, — сказал Ницше. „Ницше умер“, — сказал Бог. Какая разница? Рейн всё равно имеет заслуги перед русской литературой даже несмотря на то, что говорит иногда ужасную ерунду.

Вернёмся через три минуты.

НОВОСТИ

― Продолжаем разговор. Программа „Один“. Шквал вопросов. Простите, что на всё не успеваю. Перехожу к вопросам с форума.

„У меня три вопроса. Может ли являться Новороссия противоположностью Крыма, то есть местом для пассионариев вместо интеллигенции?“

Во-первых, само противопоставление интеллигента и пассионария мне кажется надуманным. Пассионарий может быть интеллигентом, и наоборот. Другое дело, что в нашей традиции почему-то пассионарием считают человека дикого, и чем он малограмотен, чем он грубее и грязнее, тем он пассионарнее. Это чушь собачья. Гумилёв (папа, старший) — вот образец пассионария. Поэтому я этого противопоставления не разделяю.

Крым был местом интеллигенции довольно долго. Во всяком случае, мифология Крыма в начале XX века была именно такова. Это сделали конкретные люди: Соловьёв, Волошин, о котором очень многие просят лекцию. Я её не читаю просто потому, что в нововышедшем „Дилетанте“ (возобновлённом, слава богу) моя большая статья о Волошине, всем рекомендую. Макс — человек освоивший Крым, придумавший русский Крым. Не завоевавший его силой оружия, а цивилизовавший его, если угодно.

Так что я не думаю, что Крым сегодня — место для интеллигенции. И точно так же я не думаю, что сегодня и Новороссия — место для пассионариев (это значит — уж очень худо думать о пассионариях). Не состоялся проект, это сейчас уже видно. И вместо проекта вольной, антикапиталистической, как тогда говорили, братской жизни получился разгул довольно тёмных стихий. И что с ними теперь делать — непонятно.

„Вы говорили, что у каждого крупного писателя свой образ России. Какой образ у вас?“ Я говорил уже: это образ весёлый и талантливый, более всего, наверное, совпадающий с представлением некоторых героев Алексея Толстого. Образ России — всегда образ женский. И мне кажется, что если брать мои собственные какие-то предпочтения, то, наверное, больше всего на это похожа Катька из „Эвакуатора“, а может быть, и Женька из „ЖД“.

„Как понять, дурак ты или нет? В последнее время всё, что я думаю, подпадает под первое“. Это понять очень просто: чем больше людей вас одобряет, тем больше шансов, что вы… ну, дурак. Простите за глупость. Чем больше взаимоисключающих упрёков с разных сторон вам прилетает… Ну, как если бы вы шли по центру улицу и у вас швырялись огрызками с разных сторон этой улицы, где живут враги, — значит вы придерживаетесь выдержанной линии, значит вы умны. А если с вами соглашаются все… Это не значит, что я нарочно эпатирую общественное мнение, нет. Но просто есть такой критерий: если с вами соглашаются немногие, но умные — значит вы не дурак; если с вами соглашается большинство — ну, извините.

„По вашей рекомендации прочёл книгу Стайрона. Восторг! Буду продолжать“. Продолжайте. „Дошёл до Капоте, и после прочтения трёх четвертей книги запомнились лишь „Мириам“ и „Дети в день рождения“. Отличаются ли его крупные произведения от рассказов?“

Капоте — не самый сильный рассказчик. Действительно вы правильно назвали „Мириам“ и „Дети в день рождения“. Я бы назвал „A Tree of Night“ («Ночное древо“). А остальные рассказы — „Бутыль серебра“ или, скажем, „Безголовый ястреб“, один из моих любимых, — они немножко похожи на сны, на страшные сны. Прочтите „Музыку для хамелеонов“ (это сборник поздних рассказов) и прежде всего, конечно, „Самодельные гробики“ и „Мохаве“. Это страшноватые вещи, но очень сильные. А в принципе, конечно, он писатель большого дыхания. Наверное, в этом смысле „Луговая арфа“, „In Cold Blood“ [«Хладнокровное убийство“] и три сохранившиеся главы „Answered Prayers“ [«Отвеченные молитвы“] — наверное, лучшее, что он написал.

„Не во всём с вами соглашаюсь, — спасибо, я очень этому рад. — Знали ли вы Григория Померанца? Что вы можете сказать о нём?“ Знал. У меня было ощущение всегда святости какой-то, когда я его видел, скажу даже больше — просто благодати. Мне могут сказать, что он был буддист, а не христианин. А я скажу, что он не делал большой разницы. Он, конечно, крупнейший наряду с Пятигорским исследователь и знаток буддизма в России. Конечно, это было замечательное христианское явление. Он был очень отважный человек, очень спокойный, весёлый, поэтому он так и воевал прекрасно, кстати говоря. Померанц, как мой дед, тоже всю войну прошедший, оставлял впечатление очень дорого купленного большого внутреннего равновесия, покоя, отваги. И, конечно, „Записки гадкого утёнка“ с их великолепной спокойной интонацией были для меня всегда великим утешением. Очень откровенная и прекрасная книга.

„Обязательно ли проходить „Квартал“ с 15 июля?“ Проходить — обязательно. Читать можно в любое время.

„Как вы относитесь к творчеству Михаила Матусовского, особенно к стихам, посвящённым военной теме, которые не стали песнями?“ Матусовский был большой поэт, и я говорю это совершенно серьёзно. Многие его тексты, именно не ставшие песнями… Понимаете, немножко мешала ему гладкопись, такая избыточная традиционность (может быть, песенная, жидковатая), но в лучших своих образцах он был, конечно, на уровне лучших поэтов эпохи.

„Как вы оцениваете книгу Докинза „Бог как иллюзия“?“ „Докинз как иллюзия“, — сказал бы… Я не люблю Докинза — и не потому, что я что-то не понимаю, или не потому, что я вообще, в принципе, страдаю „православием головного мозга“ (хотя я им страдаю, наверное, поскольку я православный). Но дело в том, что православный — это не значит сторонник РПЦ в её нынешнем виде. Там всё очень сложно. Я могу сказать вам совершенно откровенно, что в книге Докинза меня отталкивает интонация — интонация высокомерия, иронии. Мне кажется, Бог читает эту книгу со снисходительным смехом.

„Доводилось ли вам бывать в Старой Руссе? Хотели бы вы побродить по местам Достоевского?“ Доводилось, конечно. Если хотите вместе побродить — давайте договоримся как-нибудь.

„Как вы относитесь к текстам и стихам, которые пишет Арбенина?“ Вот к ним я отношусь лучше, чем к текстам Земфиры. И вообще мне Арбенина ближе — и как музыкант, и как человек. Но Земфиру как человека я не знаю, правда. Я очень хорошо отношусь к тону, что Диана пишет.

„На днях вы публично восторгались переводческой работой Горнфельда. Известно ваше тёплое отношение к переводам Пастернака. Каковы, по вашему мнению, самые большие удачи русского перевода?“ Однозначно и безусловно „Песни западных славян“ Пушкина (это даже не перевод, а это высшая форма сотворчества — „Гузла“ Мериме). Кстати, и оригинал неплохой. Абсолютно однозначно и безусловно всё, что сделал Лозинский: его перевод „Фауста“ гениален, перевод „Божественной комедии“ гениален. О „Фаусте“ я могу судить, зная оригинал, а о „Божественной комедии“ не могу, поскольку языка не знаю.

Тут вопрос: сколько я знаю языков? Я довольно неплохо знаю английский, причём опять-таки читаю лучше, чем говорю, как все спецшкольники. Как мне когда-то жена сказала: „Уровень хорошей спецшколы“. Да, это верно. Но она-то синхронист, ей виднее. Я читаю по-французски без больших проблем и могу переводить с французского. Говорить не могу, произношения нет, к сожалению, сколько мать мне его ни ставила героически. Но и у неё… Если мать меня сейчас слышит: мать, ведь и у тебя пропал твой парижский выговор, когда ты в десять лет перестала картавить. Мы не можем, мы не умеем по-французски разговаривать так, как разговаривают они, но мы очень стараемся. Ну, если надо, я читаю по-украински, как все мы. Во всяком случае, кое-что понимаю. Тщетно меня пытался Успенский выучить польскому.

„Что вы думаете о цикле „Ведьмак“ Сапковского?“ Сапковский — очень хороший писатель. „Ведьмак“ мне не очень интересен, но это замечательная книга.

„Ваше мнение о Давиде Самойлове? Можно ли надеяться на лекцию, посвящённую ему?“ Давайте, пожалуйста. Я даже, пожалуй, охотнее о нём прочту, чем о Васильеве.

Я никогда не видел Самойлова живьём. Я его считаю очень крупным поэтом. Долго в моём сознании боролись Слуцкий и Самойлов — два вечных и главных конкурента русской литературы. Самойлов побеждает сейчас. Я понимаю, что Слуцкий и крупнее, и глубже, и лучше у него многие стихи. Он раньше состоялся. Слуцкий состоялся в 50–60-е, а Самойлов по-настоящему — в 70-е. Но такие стихи Самойлова, как его „Сербские песни“ или как вся книга „Залив“, или как цикл „Беатриче“, — они, понимаете, проще Слуцкого, прозрачнее и музыкальнее. Он не так глубок, он более гармоничен. И Пётр Горелик, Царствие ему небесное, хорошо знавший обоих и бывший просто близким другом Слуцкого, меня удивил тем, что он Самойлова как поэта однозначно предпочитал. И действительно в Самойлове есть такая пушкинианская гармония. Я сейчас вспоминал как раз его стихи: „Благодаренье богу — ты свободен — // В России, в Болдине, в карантине…“. Он умудрялся очень много сказать, и сказать даже не в советских рамках, а в рамках традиционной поэтики, не выходя в страшные и кровавые детали, как Слуцкий. Он очень многого не додумывал до конца, у него всё загнано в подтекст.

Но вот удивительное дело… Это не значит, что Самойлова надо глубоко и вдумчиво перечитывать — вам ничего не откроется. Он сам всплывает, его слова, его конструкции всплывают в памяти, как лунные буквы в „Хоббите“ под определённым углом, в тот момент, когда вы переживаете это состояние — и вам становится понятно, и эти стихи становятся целебными. Самойлов очень целителен для души. Вот эти короткие стихи, как вдох и выдох. И потом, конечно, такие его стихи, как и „Поэт и гражданин“ (которые в советское время издавались как „Поэт и старожил“), и знаменитые „Пестель, поэт и Анна“, и множество других пушкинианских его вещей, и „Книга о русской рифме“, и военная лирика — это очень точные и прекрасные вещи. Хотя я больше люблю поздние, вот эти прозрачные.