Один — страница 127 из 1277

знаток высшей математики, доктор наук несостоявшийся, но уж кандидат-то точно. И ему эти вещи понятнее. Мне они совершенно не понятны, хотя я понимаю, что энтропия — это очень плохо.

„Произведения, которые стали культовыми, сопровождает облако подражаний и продолжений. Что вы думаете о такой литературе?“ Я ничего хорошего о ней не думаю. Фанфик есть фанфик, но из него может случайно что-то вырасти интересное. Во всяком случае я верю в то, что мир, созданный, например, Стругацкими, может порождать очень интересные варианты. И „Весь этот джакч“ Лазарчука и Успенского… Если ты меня сейчас слушаешь, Лазарчук (я уже не могу об этом Мише сказать): ребята, вы отлично сделали! Вы это сделали не хуже „Гиперборейской чумы“. Это просто прекрасное продолжение мира „Обитаемого острова“! Блестящая книга совершенно!

„Деление на мокрецов и Человейник насколько соотносится с делением Лукьяненка на тёмных и светлых?“ Никак оно не соотносится. Я очень люблю Лукьяненка, и я много раз об этом говорил. При этом его мнение о моих убеждениях или моей эволюции мне совершенно безразлично. Вернее, оно не безразлично мне, но оно не релевантно для моих оценок его собственных сочинений. Как когда-то сказал Славой Жижек… Я его спросил: „Вы написали книгу „13 уроков у Ленина“. А вам не приходило никогда в голову, что Ленин бы вас первого расстрелял?» На что он с триумфальным спокойствием ответил: «Такие мелочи не должны беспокоить философов». Какая мне разница, что обо мне думает Лукьяненко? Я люблю Лукьяненко, мне нравится то, что он пишет. Его публицистические опусы и политические убеждения меня ужасают, но тоже, слава богу, не затрагивают его светлого дара.

Что касается его деления на тёмных и светлых. Понимаете, это очень важно: это не деление на добро и зло, но это и не деление на простоту и сложность. Это, условно говоря, деление на умных циников и идеалистов — вот так скажем. Потому что его тёмные тоже иногда же добрые вещи делают. Они в шахматы играют. Но просто, с моей точки зрения… Понимаете, и цинизм, и идеализм — они имеют, в общем, равный raison d'être, равное право быть и причину быть. И действия циников бывают иногда добрее и даже талантливее, чем действия идеалистов. Но я предпочитаю быть идеалистом, вот и всё. Здесь деление внятное.

А вот деление на люденов и Человейник — не очень понятно, по какому признаку оно происходит. Где тот зубец «Т» в ментаграмме? Я говорил об остроумии как одном из критериев, о доброжелательности, но это критерии не абсолютные. Наверное, следовало бы сказать, что это деление на людей, которые эффективнее в сети, и людей, которые эффективнее поодиночке. Всё остальное вытекает из этого актуального членения. Вот так бы я сказал. Я, конечно, предпочитаю людей, которые эффективные в одиночку, потому что люди, эффективные в сети, имеют слишком высокий риск превращения в стадо.

«Ваше мнение о творчестве Василия Головачёва?» Осторожнее со словом «творчество»! Ну, есть такой писатель, есть у него интересные идеи. Писать он, по-моему… Ну, языка там нет.

«Прочёл недавно острую рецензию Лифшица на „Дневник писателя“ Мариэтты Шагинян. Ваше мнение о его творчестве и о творчестве Ильи Сельвинского?»

«Дневник писателя» Мариэтты Шагинян вызвал резкую критику у всех, даже у Горького, который вообще был доброжелателен к младшим авторам (ровно до тех пор, пока они не становились конкурентами). Как я отношусь к творчеству Шагинян? К ранним её пьесам, которые нравились Блоку, я отношусь хорошо. «Гидроцентраль» — книга интересная как факт, но безумно скучная, нудная. «Месс Менд» — интересная попытка написать авантюрный роман на политическом материале. Больше всего мне у неё, как ни странно, нравится «Человек и Время» — самое позднее произведение. Оно очень марксистское, но и очень точное, хорошая автобиография умной девочки. И вообще, знаете, перековавшиеся символисты редко становились хорошими писателями. Единственное известное мне исключение — Лариса Рейснер, но она тоже очеркист, а какую прозу она написала бы, мы не знаем. Мариэтта Шагинян очень хорошо начинала, были интересные потуги у неё в 20-е годы, а начиная с 30-х… Ну, «Первая Всероссийская» — наверное, неплохой роман, интересная попытка привязать к ленинской теме роман о промышленном взрыве, о развитии капитализма в России. Но догма её губила, догматизм. А вообще человек она была интересный и достойный. «Человек и Время» — очень хорошие мемуары.

«Как вы оцениваете творчество Сельвинского?» Да я плохо его оцениваю! Понимаете, только что неожиданно для себя, когда я уже заканчивал, сдавал «Маяковского», я вписал туда очень резкую главу о Сельвинском. Конечно, там я пишу, что написать хорошие стихи на смерть Маяковского было практически невозможно, потому что он 20 лет занимался этим сам и делал это лучше всех. Но Сельвинский написал на его смерть такую гнусность! Причём два раза. И стихи его памяти ужасны, и «Декларация прав поэта» ужасна. Но ему и воздалось. Меня тут спрашивают, как я отношусь к возможностям писателя к посмертной мести. У них хорошие возможности в этом смысле. Вот Маяковский ему отомстил.

Сельвинский был страшно одарённым человеком. Возьмём такую прелесть, например, как «Улялаевщина». Но что от него осталось? И можно ли читать всякое «Пао-Пао» или «Командарма 2»? Можно ли читать его поздние стихи? „Пушторг“ читать уже совершенно невозможно. Брызжущий талант виден, но видно, что это всё-таки рифмованная проза. Сельвинского погубило его бешеное самомнение, страшное, отвратительное. Знаете, какое-то неприличное самомнение, доходящее до полного самооблизывания. И если в гигантомании и в самомнении Маяковского был трагизм, то у Сельвинского это просто… Ну, я не знаю, какой-то провинциальный фокусник. Ужасное ощущение! Невероятно яркая одарённость, но к яркой одарённости должна прилагаться личность.

„Ваше отношение к творчеству Даниила Гранина? Есть ли любимые произведения?“ Есть. „Место для памятника“ — очень хорошая повесть фантастическая. И мне нравится, конечно, „Однофамилец“. „Во время убийства царя убивают и кучера. Что же, кучер виноват?“ — „Не вози царя!“ Помню, как в экранизации Плятт Жжёнову говорил это.

Вопрос про Хармса, Мамлеева и Горчева: „Как вы относитесь к творчеству Мамлеева и Горчева? Можно ли утверждать, что их творчество произрастает из творчества Хармса?“ Не произрастает.

Вернёмся через две минуты.

РЕКЛАМА

― Продолжаем. В последней четверти программы „Один“ Дмитрий Быков и остаток вопросов. Не на все я успеваю, к сожалению, ответить, тем более они всё прибывают, но про Мамлеева и Горчева отвечу.

Горчев зависел от Хармса очень мало и скорее формально: жанр случая, жанр короткой абсурдистской заметки, короткой абсурдистской миниатюры, рассказа. Сходство чисто формальное, потому что Хармс — это, конечно, мамлеевщина: глубокая эзотерика на грани безумия. Особенно в „Мире и хохоте“, где уже сардоническая эта интонация господствует в гораздо большей степени, чем, например, в „Шатунах“ или в „Московском гамбите“, хармсовское начало, кафкианское начало чувствуется.

Мир Хармса стоит на очень зыбкой почве, на болоте, и религия является единственным средством как-то это упорядочить. Да и то в гораздо большей степени эта вера — совершенно по Фрейду — подменяется синдромом ритуалов, которым Хармс весь страшно окружён. Между прочим, в позднем Кинге (Стивен вернулся наконец к готической мрачности, как в „Revival“) все синдромы Хармса и многие практики Хармса очень хорошо описаны в повести „N“ (сборник „После заката“). Если вы ещё не читали, то настоятельно рекомендую.

Что касается Мамлеева в целом. Мне вообще проза Мамлеева очень нравится. Я не могу её долго читать, она хороша в небольших количествах, но её чёрная ироническая подкладка, её глубокая метафизика мне очень нравятся. Просто эта проза совершенно имморальная, и в этом смысле она меня скорее тяготит.

А вот Горчев, Царствие ему небесное… Я так его любил! Да и он меня любил, грех сказать. Я всегда, когда его читал, поражался, какая здоровая, добрая, чистая душа за всем этим стоит. Особенно мне нравятся всякие его вещи, типа „Сволочи“ или „План спасения“, где человеконенавистничество такое милое, такое старательное! Ну, видно, что оно ненастоящее. Вот в Горчеве была глубокая трагедия, глубокие замечательные противоречия. Он представляется мне как раз хроникёром очень тонких психических состояний. Кроме того, в Горчеве огромна сила любви — любви к тому немногому хорошему, что есть. Он не прощает человека, он не снисходителен к нему, но у него нет как бы раздражения. У него есть или ненависть, или любовь. И потом, Горчев был очень этически точен. Он великолепно разоблачал любую пошлость. Я Горчева ужасно люблю! И то, что он остался достоянием сравнительно немногих настоящих любителей, меня радует. Могут сказать: „Вот, вы завидуете, вы ревнуете, вам как раз нравится, что его знают мало“. Нет. Когда я вижу что-то хорошее, мне нравится, что это хорошее ещё не захватано множеством грязных рук.

И на последний вопрос я успеваю ответить, чтобы затем перейти к любимому Киплингу. Открываю наугад. „Вы сказали, что „Агафонкин и время“ — самое прямое из известных вам продолжений Стругацких по уровню и по интенции. Что вы имеете в виду?“ Имею в виду, во-первых, что это почти так же интересно, а во-вторых, так же тесно увязано с реальностью, поэтому мне нравится.

Далее следует вопрос о человеке, который мне не интересен и которым я не хочу омрачать передачу. Спрашивают, испортил ли его антисемитизм. Не просто испортил, а он его съел. Такое иногда бывает. От сифилиса умирают тоже.

А теперь о Киплинге.

Я не буду вам напоминать особенности его биографии — то, что он родился в чрезвычайно культурной семье и в ней воспитывался в Бенгальской Индии до пятилетнего возраста. Потом попал он в Англию, где воспитывался в пансионе. Он считал этот пансион (частный, домашний) самым страшным местом на свете и ту семью, в которой он воспитывался, всегда ненавидел. Именно там он начал, как мы помним, слепнуть на нервной почве. Потом случилось с ним… Ну, все эти срывы описаны замечательно в рассказе „Мэ-э,