паршивая овца“. Там совершенно не понимали, что это гениальный ребёнок, и растили его, как обычного. Потом он попал уже в пансион, в обычную английскую закрытую школу, там набрался впечатлений для замечательной повести „Сталки и компания“, которую на моей памяти переводили многие, был даже перевод Аркадия Стругацкого. Вышла она у нас совсем недавно. Перевод Стругацкого, насколько я знаю, утрачен. Работать в газете, вернувшись в Индию, он начал, насколько я помню, с семнадцатилетнего возраста. Напечатал там сразу сделавший его сенсационно богатым рассказ „Ворота ста печалей“. Биография его как раз довольно известна.
Менее известно то, почему, строго говоря, он сделался так популярен и так значителен в России и, собственно, в мире. Киплинг стал героем очень многих русских стихотворений. Наиболее характерно в этом смысле стихотворение Новеллы Матвеевой, к которому сейчас она сама несколько охладела, — „Песни Киплинга“. Вот то, где сказано, наверное, самое жестокое:
…Так прощай, могучий дар, напрасно жгучий!
Уходи! Э, нет! Останься! Слушай! Что наделал ты? —
Ты, Нанесший без опаски нестареющие краски
На изъеденные временем холсты!
Здесь противоречие указано и ухвачено очень точно, потому что считается, что киплинговские идеи — идеи Британской империи — входят в разительный контраст с пиршеством и богатством того мира, которому эти идеи навязаны. Киплинг-колониалист действительно с Киплингом-живописателем входит в непримиримое противоречие. Мне кажется, что именно этим осознанным и даже чуть ли не намеренным противоречием Киплинг нам так дорог.
В конце концов, его „Ким“, который считается самым известным его романом (второй и последний, наиболее удачный, не из чего выбирать), — это и есть роман своеобразной западной ревизии восточной культуры. Это роман о столкновении восточных тёмных верований, пёстрых идей, замечательных философий с большой игрой Запада, с разведками, с цивилизацией, грубо говоря. Противоречие дикости и цивилизации для начала XX века (что и сделало Киплинга таким значительным автором) очень важно, об этом весь Шпенглер — о том, как культура противостоит цивилизации.
Чем мне близок и приятен Киплинг? Он именно апологет дисциплины. И он абсолютно уверен, что Запад не умирает, что Запад не переживает закат, что Запад должен прийти на Восток и оплодотворить его. Все эти разговоры: „О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут“… Все помнят только первую строчку этой баллады. А ведь там же дальше сказано: „Если сильный с сильным грудью встаёт, то тогда неважно, Восток это или Запад“.
В этом-то и суть Киплинга: сильнейшие Запада и Востока должны слиться; пестрота, цветущая горизонталь Востока должна слиться с вертикалью Запада. И, кстати говоря, ведь христианство (во всяком случае, нынешнее христианство) — это и есть синтез. Отсюда, кстати говоря, столь распространённая и столь модная идея, что часть своей жизни Христос провёл в паломничестве в Индию, где многое взял. Это, конечно, идея совершенно бредовая, как мне кажется, но она популярна, и популярна не зря.
Я давно говорил о том, что есть два взаимосвязанных (хотя авторы друг о друге, я думаю, не знали) и два противопоставленных текста, противоположных — „Мцыри“ и „Маугли“. И даже сходное количество букв и сходные сами по себе буквы указывают нам на типологическое сходство. Там те же самые темы, три инициации: лесом, зверем (там Шерхан, здесь Леопард) и женщиной («Грузинка узкою тропой // Сходила к берегу»). Но дело в том, что интенции этих текстов абсолютно противоположные, потому что Лермонтов шёл на Восток учиться, а Киплинг идёт на Восток учить. Мысль Киплинга: западная культура — культура рыцарства, о котором он так прекрасно писал, культура конкистадорства — должна прийти на Восток и оплодотворить его, потому что Восток неподвижен. Щербаков в своей «Восточной песне» очень точно пишет:
Мы увянем, нас остудит
Время — и возьмёт могила;
Там же будет
Всё, как было.
Восток действительно даже не цикличен, а точечен. Он как-то замер в развитии своём. Он бесконечно богат, пёстр, разнообразен, но идея покоя действительно сделала его развитие слишком инерционным — Восток замер. А Запад с его динамикой, с его идеей захвата, экспансии и развития должен прийти туда.
И, конечно, «Маугли» (собственно говоря, «The Jungle Book» — «Книга джунглей» первая и вторая) — это абсолютно автобиографическое произведение. Мальчик-лягушонок в диких джунглях — это Киплинг в пленительном лесу индийской, бенгальской, буддийской веры; это Киплинг в лесу какого-то непостижимо прекрасного, пёстрого мировоззрения, в какой-то жаркой цветущей ночи. И вот западный человек, пришедший в цветущую ночь Востока, — это и есть киплинговская главная тема.
Мне очень импонирует у него идея дисциплины. Конечно, можно сказать, что «Баллады бараков» («Barrack-Room Ballads») — это солдафонская книга. И, кстати говоря, в знаменитой статье Кагарлицкого о Киплинге как раз проводится эта мысль: в Киплинге много солдафона. Но, во-первых, не будем забывать, что киплинговский солдафон очень обаятелен всё-таки. Во-вторых, не будем забывать, что киплинговский солдафон обладает каким-то восторженным изумлением перед миром. Много всякого говорят о Грингольце, о личной его жизни, о качестве переводов, но тем не менее мне кажется, что Грингольц — лучший переводчик Киплинга на русский (кроме Слепаковой, но своих учителей хвалить, наверное, уж слишком грешно). Давайте вспомним «Мандалай» — одну из самых популярных песен начала века:
Где у пагоды в Мульмене блещет море в полутьме
Смотрит на море девчонка и скучает обо мне.
Голос бронзы колокольной кличет в пальмах то и знай:
«Ждём британского солдата, ждём солдата в Мандалай!»
(И помните, когда он уже вернулся.)
Это было всё, да сплыло, вспоминай не вспоминай.
Севши в омнибус у Банка, не доедешь в Мандалай.
Знать, недаром поговорка у сверхсрочников была:
«Тем, кто слышит зов Востока, мать-отчизна не мила».
Здесь прислуги целый ворох, пьёшь-гуляешь без забот,
Дурь одна в их разговорах: кто любви-то ихней ждет?
Жидкий волос, едкий пот…
Нет, меня другая ждёт,
Мой душистый, чистый цветик у бездонных, сонных вод.
Гениально переведено! Вот эта киплинговская почти непереводимая внутренняя рифма: «I’ve a neater, sweeter maiden in a cleaner, greener land!» Шикарно! Так вот, «Мой душистый, чистый цветик у бездонных, сонных вод», конечно, невзирая на всё презрение этого солдафона к религии… («И, гляжу, целует ноги истукану своему!», «Нужен ей поганый идол, как покрепче обниму»). Ври всём при этом восхищение чужой страной, чужой цивилизацией — это же не чувство покорителя, это не тупая эксплуатация, это именно цивилизаторский посыл, и он в Киплинге очень силён.
Много говорят и спорят о том, что Киплинг был бардом войны. «The Gardener» — рассказ о садовнике, самый трогательный (сравнительно поздно у нас переведённый), бесконечно трогательный и чувствительный рассказ о матери, которая воспитывает усыновлённого ребёнка, приёмыша, вкладывает в него всю душу, а потом он уходит на войну и гибнет. И потрясающий вот этот слёзный финал, когда на могиле её утешает кто-то, но она приняла его за садовника. Это библейская глубокая ассоциация, потому что… Помните — ангел, который отвалил камень, сказал: «Что вы ищете живого среди мёртвых?» — в сцене воскресения, в ликующей сцене, вообще в самой светлой во всём Евангелии, в самой ослепительной! «Что вы ищете живого среди мёртвых?» [Лк. 24:5]. Вот это потрясающий эпизод! И они приняли его за садовника. Христос действительно сходит и утешает горюющих матерей.
В чём здесь идея? Конечно, Киплинг считал — и считал, наверное, с полным основанием, — что при всём ужасе, при всём отвращении к войне… А рассказ написан после того, как у него убили любимого старшего сына, которого он называл Джеком, Джона, если я не путаю. А может, Джимом. Сейчас я уточню. После смерти старшего сына он написал этот рассказ. Но он действительно видит в войне Христово дело. Это нестандартный взгляд, и это взгляд, может быть, даже довольно такой неожиданно ницшеанский, но это взгляд понятный, я могу его объяснить.
Да, всё-таки Джоном звали. Тот самый прекрасный Джон, убитый под Артуа, которому рассказывались эти сказки (помните: «Слушай, мой милый мальчик»), которому он рисовал эти картинки, гениально проиллюстрировав «The Jungle Book». Киплинг, естественно, очень тяжело переживал смерть сына, которого он всё равно считал погибшим героем, которого он обожествлял. Но дело в том, что для Киплинга, как и для Гумилёва…
И воистину светло и свято
Дело величавое войны,
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.
Да, для Киплинга дело экспансии — это дело святое, потому что это дело экспансии долга, экспансии самодисциплины, экспансии жертвенности, если угодно. У него рыцарское отношение к христианству. Его освоение Индии — это очередной крестовый поход, это попытка привнести христианские понятия, христианское чувство истории, христианский долг в страны, где этого не знают. Да, он так к этому подходил. Он заворожён Востоком, он любит его цветение, его блеск. Но он при всём этом понимает, что этому всему надо дать душу, направление, смысл. Его много раз можно называть империалистом.
И вы знаете этот позорный факт, что на похороны Киплинга, пусть и в главную усыпальницу Британии (в Вестминстере он лежит), не пришёл почти никто из поэтов. Ну, хорошо, конечно, сказать: «Вот как принципиально они поступили!» Но долг памяти умершему коллеге — по многим параметрам гениальному писателю — уж как-нибудь можно было отдать.
Знаете, что удивительно? Редкий пример: лучшее избранное Киплинга посмертно было составлено Томасом Элиотом, который, казалось бы, модернист, пацифист в некоторых отношениях, он совершенно враждебен Киплингу. Но он составил этот сборник и сказал, что при всём отвращении, которое он питает иногда к киплинговским идеям, это не может ему помешать чувствовать восторг, наслаждение при чтении этих энергичных, полнозвучных, ритмичных стихов. И здесь возникает тоже напряжение, которое возникает в прозе Киплинга между восторгом и ужасом перед всей этой туз