Один — страница 159 из 1277

 подмигивание. Все друг другу подмигивают.

У меня как раз есть ощущение, что эта комфортность — она какая-то дурная, гниловатая. И мне не очень нравится, что всё протестное движение происходит главным образом в отдельно взятых головах. Но, с другой стороны, а может быть, это такой русской modus vivendi? Может быть, это такой русский навык сопротивления? Просто на что способно такое гнилое общество? Способно ли оно что-то построить? Способно ли он себя защитить? Если оно всё понимает и подмигивает…

Ну, слушайте, всё-таки в тридцатые годы до такого не доходило. В тридцатые годы была искренняя паранойя. И то, для того чтобы страну привести в чувства, понадобились катастрофические неудачи первого года войны, первых полутора лет войны. Я не представляю, какого масштаба должен быть шок в сегодняшней России, чтобы люди перестали подмигивать, чтобы их слова перестали расходиться с делами. С одной стороны, такая ситуация, да, креативна, да, комфортна, да, очень хорошая, может быть, для искусства. Но для развития такая ситуация, простите, абсолютно тупиковая.

«Существует ли реальный Пелевин, или это „бригада специалистов“?» Ещё как существует.

«Торнтон Уайлдер, по-моему, большой демагог, но тогда почему „Мартовские иды“ доставляют такое удовольствие? Может быть, дело в форме?»

Ну почему же он демагог? Я думаю, демагогическая вещь только одна — «День восьмой». И то, там демагогия вся в репликах нескольких персонажей, а сама история очень интересная, особенно когда узнаёшь, что на самом деле случилось с героем. Мне кажется, что и «Мост короля Людовика Святого», и «Теофил Норт» — это прекрасные произведения. И «Наш городок» — замечательная пьеса. Нет, он хороший писатель. Только у него, понимаете, температура 36,6 всё время — он очень нормальный и очень здоровый человек. «Мартовские иды» из его книг, наверное, самая напряжённая и драматичная, поскольку наиболее автобиографичная (всё-таки, конечно, Цезарь — это автопортрет).

Но видите ли, в чём штука? Я могу сказать, почему вам эта книга так приятна. Не в форме дело. Это единственная его книга, в которой есть живой герой. Вот Цезарь там очень живой. Катулл — не очень, Клодия Пульхра — не очень живая (они всё-таки взяты из истории), а вот Цезарь живой. Все эти письма Клеопатре после того, как он обнаружил её измену, — ох, ребята, это хорошо сделано! Немножко, конечно, этот Цезарь позаимствован из Шоу, из «Цезаря и Клеопатры». А про Шоу Лев Толстой говорил, как известно: «He has more brains than good for him» [«У него больше мозгов, чем ему надо»], — цитируя самого Шоу.

Уайлдер тоже немножко слишком мозговой, но в известном возрасте «Мартовские иды» — это самый точный роман. Это роман, когда вы вдруг понимаете, что все ваши совершенства напрасны, что все ваши добродетели бессмысленны, что женщина, которую вы любите, останется лживой кошкой, что весь ваш талант не принесёт вам счастья, что не надо ждать награды от мира, что награда ваша только в вас, — и тогда вы начнёте читать «Мартовские иды» совсем другими глазами.

Если я правильно понимаю… А, нет, ещё полторы минуты у нас есть, и это очень хорошо.

«Прочитал книгу папы Бенедикта XVI „Иисус из Назарета“. Из неё прямо следует, что он отрекаться просто не имел права. Так почему это произошло? Не поражение ли это католичества вообще?»

Нет, это великая победа католичества. Конечно, он имел право отречься. Он отрёкся, сознавая недостаточность своих способностей. Я не знаю до сих пор каких — чисто физических или богословских. Он просто понял, что нужен другой человек, что нужен не тот человек. Отчасти он оказался прав. Мы же не знаем, что нас ожидает в ближайшие годы. Мы не знаем, какие катаклизмы в год Огненной Обезьяны ожидают человечество (и потом тоже не знаем). Не так всё легко.

Нужен сейчас тот папа, который, как в своё время Иоанн Павел II, способен выдержать великие историософские и великие исторические переломы. Бенедикт осознал недостаточность своих данных (может быть, чисто физических). На смену ему пришёл Франциск, который задал несколько очень важных трендов. В частности, его выдающееся бессребреничество очень интересно. Да и вообще он интересный человек. Мне кажется, к нему стоит присмотреться — особенно к тому, что он сейчас говорит и о чём он сейчас предупреждает.

Через три минуты услышимся.

РЕКЛАМА

― Продолжаем.

«В третий раз задаю вопрос: объясните, пожалуйста, разницу между западной и русской поэзией?»

Видите ли, нельзя объяснить эту разницу чисто формальными соображениями — например, тем, что на Западе более популярен верлибр. Мне приходилось слушать мнение одной очень глупой девушки о том, что верлибр лучше, потому что в нём нет всех этих поэтических ухищрений, которые отвлекают от мысли. Без этих поэтических ухищрений поэзия просто не существует. Вот музыка без мыслей существует, ради бога. Во многих стихах Блока мыслей нет вообще, а музыка есть. Мысль сама по себе. Как Пушкин говорил: «Что, если это проза, да и дурная?» Ну пиши прозу тогда. Это совсем другое дело. Свободный стих — это «Отойдите, непосвященные!», как Самойлов говорил; это для очень высоких профессионалов, которые и без рифмы могут писать поэтично.

Что же касается разницы, то я думаю, что эта разница мировоззренческая, и шире говоря — разница в целеполагании. В России литература — это всенародная церковь. И отношение к литературе у нас, как к церкви. Это наша форма государственной религии, наш вклад в мировое богатство, во всю сокровищницу мира наш вклад. Вот что такое русская литература. Для Запада литература — это средство самопознания, самореализации, аутотерапии, но сакральной она, конечно, не является. Совершенно правильно сказал Пьецух: «Во всём мире люди спорят о Канте, но только в России за него стреляются на дуэли».

Кстати, к вопросу о том, что сейчас делает Пьецух. Пьецух довольно много чего сейчас делает, только он пишет уже не прозу в чистом виде, а эссеистику. Думаю, что для его дара это даже более органично. И, конечно, русская поэзия в условиях отсутствия разного рода свобод — это такая замечательная отдушина в жизни, замечательный способ выразить главное, замечательное пространство свободы.

Я купил сейчас в Бостоне за довольно большие деньги в русском букинистическом магазине сборник «Вольная русская поэзия» 1975 года. В России этот сборник не доставаем, он исчез немедленно. Подозреваю, что в значительной степени просто изъят, потому что всё, что там напечатано из вольной русской поэзии 70–90-х годов XIX века, ложилось на тогдашнюю русскую реальность один в один. Я этот сборник один раз в жизни подержал в руках в одном диссидентском доме — и с тех пор мечтал его приобрести лет тридцать. И приобрёл. Действительно, абсолютно ничего не переменилось и всё совершенно живое. И вырывается это из груди под таким напором, что остаётся вечным. Да, русская поэзия — это:


Поймали птичку голосисту

И ну сжимать ее рукой.

Пищит бедняжка вместо свисту,

А ей твердят: Пой, птичка, пой!


Вот это — русская поэзия.

«Как вы относитесь к творчеству Валерия Попова?» Рассказывал о нём подробно. Считаю его очень крупным писателем.

«Пять-шесть часов на ваши ответы — было бы как раз». Согласен абсолютно.

«Как же так, что „Эхо“ вам не платит?»

Ну вот так вот и не платит. А может быть, оно и к лучшему, потому что только бескорыстный подвиг… У Пашки Мейлахса… Простите, что я его так называю. На самом деле он, конечно, Павел Александрович. У Павла Мейлахса, очень хорошего петербуржского прозаика, было в повести «Ученик» довольно дельное рассуждение о том, что такое подвиг (теоретически). Он пришёл к выводу, что подвиг — это только то, что бескорыстно, только то, что не прагматично; а то, что оплачивается или диктуется необходимостью, не подвиг, а вообще работа.

«Как вы думаете, повторил ли бы судьбу Бунина [Лев] Толстой, если бы родился за 40 лет до Великого Октября?»

Да нет, конечно. Толстой бы никуда не уехал. Толстой несколько раз порывался уехать (в частности, когда у него бык забодал пастушонка и против него возбудили уголовное дело), но он остался в России всё равно. Кстати, он ни сном ни духом не был виноват. Толстой может уйти из дома добровольно, из своего дома, но эмигрировать из страны Толстой не может. А вот для Бунина вариант ухода, я думаю, был бы актуален. Это интересная была бы история.

Видите ли, Бунин и Толстой всё-таки очень разные, потому что ужас смерти, который так страстно чувствует Бунин, для Толстого — пройденный этап. Толстой это пережил и пошёл дальше, и после «арзамасского ужаса» увидел возможность другого развития. И для Набокова это пройденный этап. Понимаете, Толстой и Набоков — религиозные, а Бунин — нет. Поэтому Бунин так мучительно, как мне кажется, подпрыгивает, пытается заглянуть за горизонт — и не может. И всё время он смотрит в это окно часовни, и дует оттуда холодом и сыростью, а ничем другим не дует. Это для меня очень важно. Я не призываю его, конечно, к конфессиональной церковности, но просто чувствовать какой-то другой горизонт за всем, как чувствует его Набоков, — совсем другое было бы дело.

«Посчитайте количество забаненных и разрешённых модераторами вопросов к вам и ответьте…» Да я не могу их посчитать никак, потому что я не вижу забаненных вопросов. Может быть, это забаненные вопросы: «Когда же ты, сволочь, сдохнешь?» Такие вопросы мне тоже не интересны. Я не могу вам на них ответить так, чтобы это вас устроило.

«Как по-вашему, людены народились сразу или существуют гибриды, переходные формы?»

Нет! Нет никаких переходных форм, это я точно говорю. Это очень принципиальный вопрос. Переходных форм нет. Возможны браки между люденами и не-люденами. Такой брак замечательно описан (очень безнадёжно) в «Волны гасят ветер». Помните, когда Тойво Глумов пытается говорить со своей женой Асей и искренне пытается интересоваться её проблемами? Помните, когда он говорит ей: «Милая ты. И мир твой милый», — и такая безнадёжная за этим стоит тоска! Страшно написано. Нет никаких переходных форм.