Один — страница 16 из 1277

области с ними? «Я воевал».


Почему в области адской? Почему солдаты-победители должны оказаться в области адской? И почему вместе с ними там Жуков? Я уж не говорю о том, что «блеск манёвра» применительно к Жукову – достаточно почитать книгу Виктора Суворова, чтобы возникли здесь серьёзные вопросы.

Но почему мы, как идиоты, придираемся к мелочам? Нас что интересует в конце концов – риторика или смысл? В данном случае Бродский риторически убедителен, лозунго-возразителен. И именно поэтому, надо вам сказать, он так и востребован в имперском лагере, где количество важнее качества, где громкость звука есть главный принцип звука и где риторика важнее человечности. У меня очень серьёзные сомнения в том, что Бродский – поэт, которого можно назвать человечным. «Человеческое, слишком человеческое», – мог бы он повторить вслед за великим французом. Именно французом. Ницше эта фраза не принадлежит.

Слишком человеческое именно потому, что расчеловечивание, если угодно – главная тема Бродского: дыхание в безвоздушном пространстве, вырваться из человеческого, тёплого, примитивного, мелкого и улететь в какие-то надзвёздные страшные высоты. Да, безусловно. Это тема «Осеннего крика ястреба», кстати – одного из лучших и самых виртуозных стихотворений Бродского, хотя чрезвычайно затянутых. Но при всём при этом в «Осеннем крике ястреба» выражено только желание расчеловечиться.

И здесь, мне кажется, произошло самое главное. Что такое сверхчеловек? То, признаки чего сегодня многие усматривают в Бродском. Бродский сверхвиртуозен, сверходинок, сверхнезависим. Но человечность, мне кажется, здесь ни при чём. Мне кажется, что сверхчеловек – это Пьер Безухов, например, потому что он сверхчеловечен. Надо быть человечным. Поэзия Бродского совершенно лишена таких эмоций, как умиление, сентиментальность. Даже любовь там всегда – это такой вой оскорблённого собственника, страдание оскорблённой, неудовлетворённой любви, перерождающейся в ненависть. Мы не дождёмся от Бродского ничего, вроде «…Как дай вам Бог любимой быть другим». Он сам это спародировал:


…как дай вам Бог другими – но не даст!

Он, будучи на многое горазд,

не сотворит – по Пармениду – дважды

сей жар в крови, ширококостный хруст,

чтоб пломбы в пасти плавились от жажды

коснуться – «бюст» зачеркиваю – уст!


И, кстати говоря, вряд ли мы дождались бы дождались от Пушкина слов вроде:


Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам,

рисовала тушью в блокноте, немножко пела,

развлекалась со мной; но потом сошлась с инженером-химиком

и, судя по письмам, чудовищно поглупела.


Человек имеет право на злость, но нуждается ли эта злость в столь эффективном поэтическом оформлении, мне не всегда понятно. Да, эмоция Бродского заразительна, но она потому и заразительна, что эта эмоция обывательская, самая обычная: эмоция злобы, обиды, эмоция сарказма. Мне кажется, что все разговоры о всепрощении Бродского, о том, что он не озлобился после ссылки – это чистая риторика на самом деле.

Как сильно он не озлобился, давайте почитаем, скажем, в «Представлении» – в поэме, в которой просто кипящая желчь клокочет! И думаю, что это правильно. Зачем же нам всё время повторять слова Бродского: «Я не стану мазать дёгтем ворота моего отечества». А что же он делает, интересно, в «Представлении»? Не ворота мажет?


Это – кошка, это – мышка.

Это – лагерь, это – вышка.

Это – время тихой сапой

убивает маму с папой.


Мы все знаем, какое время убило маму с папой. Я уж не говорю об этом: «Входит Пушкин в лётном шлеме, в тонких пальцах – папироса». И другое. Всё это – глумление над имиджами, над куклами, над муляжами. Где же здесь высокая нота всепрощения? И слава богу. Это очень органические стихи.

Мне кажется, что Бродский лишь в очень немногих стихах достиг некоторой новой интонации, не обывательской. Может быть, именно поэтому эти стихи так не любимы обывателем, так мало ему известны. Я говорю о «Пятой годовщине» – стихотворении, где вполне понятная саркастическая злоба переходит в интонацию высокой печали. Это 1977 год, это пять лет отъезда.


Падучая звезда, тем паче – астероид

на резкость без труда твой праздный взгляд настроит.

Взгляни, взгляни туда, куда смотреть не стоит.


Там хмурые леса стоят в своей рванине.

Уйдя из точки «А», там поезд на равнине

стремится в точку «Б». Которой нет в помине.

Начала и концы там жизнь от взора прячет.

Покойник там незрим, как тот, кто только зачат.

Иначе – среди птиц. Но птицы мало значат.

(Абсолютно проходная строка, ничего не значащая.)

Там лужа во дворе, как площадь двух Америк.

Там одиночка-мать вывозит дочку в скверик.

Неугомонный Терек там ищет третий берег.

Там дедушку в упор рассматривает внучек.

И к звездам до сих пор там запускают жучек

плюс офицеров, чьих не осознать получек.


Зимой в пустых садах трубят гипербореи,

и ребер больше там у пыльной батареи

в подъездах, чем у дам. И вообще быстрее

нащупывает их рукой замерзшей странник.

Там, наливая чай, ломают зуб о пряник.

Там мучает охранник во сне штыка трехгранник.


(Обратите внимание, какая гениальная строчка. Вот эта имперская мастурбация! Я уж не говорю о том, что «третий берег» – как искать пятый угол. Вы знаете, когда человека бьют, он в комнате ищет пятый угол, мечась по ней. «Неугомонный Терек там третий ищет берег».)


Там при словах «я за» течет со щек известка.

Там в церкви образа коптит свеча из воска.

Порой дает раза соседним странам войско.

Там пышная сирень бушует в палисаде.

Пивная цельный день лежит в глухой осаде.

Там тот, кто впереди, похож на тех, кто сзади.

Там в воздухе висят обрывки старых арий.

Пшеница перешла, покинув герб, в гербарий.

В лесах полно куниц и прочих ценных тварей.

(Я пропускаю довольно значительную часть.)

Теперь меня там нет. Означенной пропаже

дивятся, может быть, лишь вазы в Эрмитаже.

Отсутствие мое большой дыры в пейзаже

не сделало; пустяк: дыра, – но небольшая.

Ее затянут мох или пучки лишая,

гармонии тонов и проч. не нарушая.

Теперь меня там нет. Об этом думать странно.

Но было бы чудней изображать барана,

дрожать, но раздражать на склоне дней тирана,

паясничать. Ну что ж! на все свои законы:

я не любил жлобства, не целовал иконы,

и на одном мосту чугунный лик Горгоны

казался в тех краях мне самым честным ликом.

Зато столкнувшись с ним теперь, в его великом

варьянте, я своим не подавился криком.


То есть здесь очень точная мысль. Россия тут представлена как некий образ вечности – прекрасной вечности, где прорезь заката, мрачной вечности, трагической. Но Россия представлена как школа небытия. Величественная – да. Трагическая школа, после которой обычное небытие не так уж страшно. Россия представлена как великая школа творческого одиночества, после которой американское одиночество эмигранту тоже уже не страшно. В общем, Россия – это потрясающий образ жизни, как она есть, после которой столкнуться с жизнью – с этим «ликом Горгоны» – чрезвычайно естественно, нормально. После России ничто не удивляет, ничто не шокирует.

Это гениальные стихи, на мой взгляд. И у Бродского очень много гениальных стихов. И «Двадцать сонетов к Марии Стюарт» я мог бы назвать, и вся часть речи, которая вся выдержана в этой же интонации.

Но, к сожалению, у Бродского очень много того… Чего там говорить? О любимом поэте мы можем это сказать? О любимом, не любимом, чтимом поэте. Очень много того, что легко подхватывается, ведь интонация презрения… Сколько этих юношей тепличных, которые подхватывают за Бродским его интонацию презрения, перечисления, как замечательно сказано у Владимира Новикова, «дефиницию вместо метафоры». Это же на самом деле интонация крайнего высокомерия, и она легко подхватывается людьми, которые мало жили, которые ничего о жизни ещё не знают, а уже хотят высокомерно смотреть на окружающих. Да, в этом смысле Бродский чрезвычайно заразителен.

«Скажите, в вашем эфире будут музыкальные паузы?» Нет, Таня. Жалко, но не будет. Таня, если хотите, я спою, мне совершенно не жалко.

«Среди ваших лекций не нашёл ничего про Венедикта Ерофеева». Ради бога, если хотите – пожалуйста, Ерофеев будет нашей следующей темой. Только вы проголосуйте, братцы, кто хочет – про Довлатова или Ерофеева. Что вам больше нравится?

«С чего лучше начинать читать Бродского?» С «Двадцати сонетов к Марии Стюарт», с «Дебюта». Вот «Дебют» – знаете, я не люблю это стихотворение, оно мне кажется, прямо скажем, довольно циничным, довольно мрачным. Но при этом, во-первых, оно очень хорошо сделано; а во-вторых, в нём есть та редкая у Бродского нота насмешливой, горькой, иронической, трезвой, но всё-таки любви. Знаете, оно такое бесконечно грустное.


Она достала чашку со стола

и выплеснула в рот остатки чая.

Квартира в этот час еще спала.

Она лежала в ванне, ощущая

всей кожей облупившееся дно,

и пустота, благоухая мылом,

ползла в нее через еще одно

отверстие, знакомящее с миром.


Это очень здорово. По-моему, даже лучше, чем «Похороны Бобо», которые, кстати, тоже прекрасное стихотворение, но об этом мы… Сколько у нас остаётся времени? У нас, по-моему, остаётся три минуты.

За эти три минуты я хочу поговорить о том, чем Бродский соблазнителен и почему он так легко ложится на душу патриотам. Мне, кстати, и Костя, и ещё ряд хороших людей уже написали: «На самом деле в Бродском есть всё. Можно вытащить из него патриотизм, можно – либерализм». Но, понимаете, есть определённая предрасположенность.