Вот из Пушкина никак не сделаешь ура-патриота, хотя он написал «Клеветникам России». В Пушкине же тоже есть всё. Но сам дискурс Пушкина, сама стилистика Пушкина – это стилистка даже не просто демократическая, а дружественная, в ней нет презрения. Интонацию Пушкина нельзя назвать холодной. Понимаете, как сказал Довлатов (хотя уверен почему-то, что выдумал не он): «Смерть – это присоединение к большинству». И эта установка на смерть, на холод, на одиночество, на мертвечину – это капитуляция, это присоединение к большинству. Пушкин в некоторых стихах холоден, но он никогда не презрителен, он крайне одинок.
Можно ли представить более трагическое стихотворение, чем «Вновь я посетил…»? Вот где прощание с жизнью. Но это прощание, которое – как в замечательном стихотворении Джона Донна, – прощание, запрещающее грусть. Это прощание, запрещающее отчаяние. Бродский – это именно поэт отчаяния, обиды, одиночества, поэт преодоления жизни. А жизнь не надо преодолевать, она и так очень уязвима, она очень холодна.
Есть разные выходы из ситуации эмиграции. Я, конечно, небольшой фанат позднего Эдуарда Лимонова, но ранний Лимонов замечательно вышел из ситуации эмиграции. Он написал книгу «Это я – Эдичка» – книгу, которая полна такой боли и такой обнажённой плоти (действительно не просто обнажённой, а плоти с содранной кожей), такой человечности! Это ужасно человечная книга. Кстати, поэтому она Капоте так и понравилась. Это книга, полная самых горячих детских слёз, детской сентиментальности. Вспомните даже рассказ Лимонова «Mother's Day» («Материнский день») или совершенно замечательную «Обыкновенную драку». Он не побоялся в Америке быть человеком. Он, конечно, всю кожу на этом ободрал, он на этом заледенел, но процесс этого оледенения у него описан с человеческой теплотой, горечью и тоской. И мне кажется, что «тёплый» – это вообще не ругательство применительно к литературе.
Холод Бродского представляется мне как бы таким температурным слиянием с окружающей средой – это в известном смысле конформизм. И обратите внимание, что популярность Бродского основана именно на том, что чаще всего он говорит вслух о вещах, которые нам приятно соиспытывать, которые нам приятно с ним разделить: это обида, ненависть, мстительность и по отношению к возлюбленной, и часто по отношению к Родине, и к бывшим друзьям; это попытки самоутешения «да, действительно я в одиночестве, но зато я ближе к Богу в этом состоянии». Например:
И по комнате точно шаман кружа,
я наматываю, как клубок,
на себя пустоту ее, чтоб душа
знала что-то, что знает Бог.
Бог знает совершенно другие вещи! Понимаете? Наматывать на себя пустоту – это не значит стать Богом. Продолжим через три минуты.
РЕКЛАМА
Продолжаем наш разговор об Иосифе Бродском согласно вашим просьбам и заявкам. Уже ту шквал негодования на меня обрушивается и, кстати говоря, шквал согласия. Ну, прекрасно, очень приятно. Я уже сказал: если с тобой все согласны, это значит, что ты – обыватель. Это я, может быть, и неправильно сказал. Есть вещи общепринятые.
Тут очень правильно Игорь мне пишет, и Глеб ему вторит. Глеб – хорошо мне известный человек ещё со времён «Сити FM». Привет вам, Глеб! Пишут они оба: «Вы совершенно упускаете из виду то, что процесс словоговорения, процесс артикуляции тоже имеет великую этическую ценность. Бродский говорит, что упорядочивание стиха – это само по себе. Не важно, что Бродский говорит, а важно, как он говорит». Это очень распространённо.
Простите меня, но это ужасно дилетантское мнение! Повторяют все тоже за Бродским: «Надо обязательно больше говорить в рифму. Язык – это хозяин поэта. Поэт – порождение и носитель языка. Поэт – инструмент языка». Это всё – абсолютно общие места. Я вам могу сказать, что поэт – инструмент Бога, и это тоже будет общее место. Бродский – гениальный говоритель общих мест, таких общих мест, повторяя которые, вы повышаете свою идентификацию.
Здесь, пожалуй, Юля, я могу ответить на ваш вопрос. У Юли очень хороший вопрос, спасибо вам: «В чём глубокие истоки вашей нелюбви к Бродскому?» Конечно, самое простое – сказать «в зависти». Ну, дурак тот, кто не завидует Нобелевской премии. Но дело не в этом.
Я разделяю примерно всех людей – всех поэтов, всех писателей вообще – на тех, кто повышает ваше самоуважение, и тех, кто его понижает. Повышать своё самоуважение – это, по-моему, самое гнусное занятие. Вот то, что делает пошлость… Вообще, чем занимается пошлость? Нет же определения пошлости. «Posh lust» – переводит Набоков – «жажда к блеску», «жажда к шику». На самом деле пошлость – это всё, что человек делает для самооценки. Если он занимается благотворительностью, чтобы об этом рассказать – это пошлость. Если он целуется на эскалаторе, чтобы все смотрели, что он целуется на эскалаторе – это пошлость (хотя я в детстве это делал иногда очень часто). Но, понимаете, если это делаешь, потому что нет терпежу, вот хочется поцеловать девочку – это нормально. А если ты: «О, я целую девушку на эскалаторе!» – это пошлость пошла.
Так вот, Бродский – это поэт для повышения читательской самоидентификации, для уважения читателя к себе, для повышения самомнения: «Я читаю Бродского, я читаю сложный текст – уже хорошо». Понимаете, это яркая, эффектная формулировка довольно банальных вещей. Вот это меня, собственно, и напрягает.
Если бы там были такие смысловые открытия, которые есть у Заболоцкого, если бы там были те парадоксы, которые есть у Слуцкого (а Слуцкий был одним из учителей для Бродского, Бродский к нему очень уважительно относился), если бы там были эмоционально новые, не описанные раньше состояния, которые есть у Самойлова… Ну, возьмите такие его стихи, как «Дезертир» (кстати, блестящий разбор Андреем Немзером этого стихотворения), возьмите «Полночь под Иван-Купала». Самойлов очень многие несуществующие вещи назвал. То есть не то что несуществующие, а не существовавшие до этого в литературе. Возьмите его «Сербские песни», возьмите «Беатриче», где о любви, старческой любви очень много такого сказано, о чем не принято было говорить.
Я не могу найти у Бродского называния прежде не названных вещей. Я могу найти у него более эффектные, более яркие формулировки давно известных вещей. Как известно, патриоты вообще очень любят банальности, потому что интеллекта патриоты не любят (я говорю о наших специфических патриотах – ненавистниках всего живого), потому что очень трудно управлять человеком небанальным. А вот пышно сформулированные банальности – это главный элемент патриотического дискурса.
Всё это не значит, что у Бродского мало выдающихся стихотворений. У него есть абсолютно выдающиеся стихотворения, в которых формулируются вещи, на мой взгляд, абсолютно не просто спорные, а противные. Таких стихотворений очень много. Но при всём при этом я должен сказать, что «На независимость Украины», которое здесь многие называют ироническим стихотворением, пародией (конечно, никакой пародии там нет, всё очень серьёзно, на мой взгляд) – это тот довольно редкий у Бродского случай, когда и бедность мысли оборачивается бедностью формы. Форма этого стихотворения чрезвычайно тривиальная.
Возьмём, например… Господи, мало ли великих стихов о том же Карле XII. Я считаю, что у Станислава Куняева, например (ужасную вещь сейчас скажу), стихотворение «А всё-таки нация чтит короля» – это великое стихотворение при том, что оно, как вы знаете, памяти Сталина вообще-то. Он об этом, совершенно не скрывая, заявил.
Меня, кстати, тут просят прочитать любимое стихотворение. Я сейчас прочту его! Знаете, оно лучшее, чем «Памяти Жукова», потому что оно, во-первых, проще, прозрачнее, и во-вторых, оно откровеннее, что ли. Вот его я сейчас и прочту. Это не значит, что Куняев лучше Бродского. Куняев гораздо хуже Бродского, но стихотворение лучше, чем «На независимость Украины». Читаю его. Немножко подглядываю, просто чтобы не портить.
А всё-таки нация чтит короля –
безумца, распутника, авантюриста,
за то, что во имя бесцельного риска
он вышел к Полтаве, тщеславьем горя.
За то, что он жизнь понимал, как игру,
за то, что он уровень жизни понизил,
за то, что он уровень славы повысил,
как равный, бросая перчатку Петру.
А всё-таки нация чтит короля
за то, что оставил страну разорённой,
за то, что рискуя фамильной короной,
привёл гренадёров в чужие поля.
За то, что цвет нации он положил,
за то, что был в Швеции первою шпагой,
за то, что, весь мир удивляя отвагой,
погиб легкомысленно, так же, как жил.
За то, что для родины он ничего
не сделал, а может быть, и не старался.
За то, что на родине после него
два века никто на войну не собрался.
И уровень славы упал до нуля,
и уровень жизни взлетел до предела…
Разумные люди. У каждого – дело.
И всё-таки нация чтит короля!
Понимаете, это, может быть, и безнравственные стихи (хотя поэзия выше нравственности, как сказано у Пушкина), может быть, это не очень совершенные стихи, но в них нет самолюбования, в них нет желания абсолютной правоты и мертвечины в них нет. Они не мёртвые, они – живые. Я ещё раз скажу: лучше нам плохие живые стихи, чем совершенные мёртвые.
Тут меня спрашивают, как я отношусь к книге Карабчиевского, на которую я сослался. В книге Карабчиевского есть один удивительный парадокс. Знаете, это как в стихах Хлебникова и как в хлебниковских же пророчествах, в «Досках судьбы»: обоснования его выводов почти всегда бредовые, а выводы почти всегда верные. Ну, бывает. Почти всё, что сказано у Карабчиевского о Маяковском и о Бродском как главном его продолжателе, уловлено интуитивно, совершенно бездоказательно. Как только он начинает доказывать, он говорит какие-то дикие глупости. Например, он