орошей книгой о Лескове, насколько я могу судить из наших разговоров в ЖЗЛ. Этого я очень жду — именно потому, что Кучерская, по-моему, понимает его достаточно глубоко.
«Если я правильно поняла, вы считаете, что большинство русских классиков вторичны по отношению к западным: Достоевский — Диккенс, Толстой — Гюго, и так далее. Как вы объясняете тогда безусловную популярность их на Западе?»
Я не говорил, что они вторичны. Я говорю о другом. Они очень часто соотносятся… Ну, это молодая литература. Что вы хотите? «Всегда у всякого подростка два самых страшных страха, — говорил доктор Спок, — «неужели я такой как все?» и «неужели я не такой, как все?»». Естественно, они оглядываются, они смотрят на мировую литературу. Конечно, Толстой оглядывается на Гюго. Конечно, Лермонтов оглядывается на Гёте. Пушкин оглядывается на Байрона. Очень многое в русской литературе написано в жанре высокой пародии, то есть перемещения классических, канонических текстов в иной контекст. «Евгений Онегин» — высокая пародия на байроновского «Дон-Жуана» точно так же, как «Дон Кихот» — высокая пародия на рыцарские романы. Без высокой пародии, без высокого пересмеивания… Пародия необязательно создаёт комический эффект, хотя это входит в неё.
Тут, кстати, вопрос: а что я имею в виду, говоря о высокой пародии Нового Завета на Ветхий? Элементы пародии там, безусловно, есть, но это именно элементы переосмысления. Пародия — это не всегда клоунада, это не всегда насмешка. Это очень часто, я говорю, перемещение в иной контекст, педалирование, усиление, доведение до абсурда. И в этом смысле в Новом Завете очень многое по отношению к Ветхому является высоким (иногда ироническим) переосмыслением. Ничего в этом, по-моему, дурного нет. Вообще-то говоря, всё великое возникает в жанре высокой пародии — как «Гаргантюа и Пантагрюэль», как «Дон Кихот», как «Евгений Онегин», как, кстати говоря, в некоторых отношениях и романы Достоевского, конечно.
«Где грань между честолюбием и тщеславием?» Тщеславие именно «тще», оно тщетное, оно ни к чему не приводит. Честолюбие — это фактор роста. «Зависть — сестра соревнования, следственно из хорошего роду», — сказал наш Христос, Пушкин.
«Хотелось бы в программе «Один» услышать ваше мнение о набоковских лекциях по русской и зарубежной литературе. Довелось как-то с вами побеседовать в морозный февральский день перед шествием…» О, я помню этот февральский день и помню вас. Привет!
Что касается набоковский лекций. Во всяком случае, лекции по «Анне Карениной» блистательны и примечания к ней очень точны. Ну, может быть, не так уж обязательно было знать студентам, что кафкианский жук из «Превращения» — это именно жук-навозник, или ещё что-то, детали. Но вообще в его деталях, в его схеме пульмановского вагона, в его точных вычислениях дат событий в «Анне Карениной» есть какая-то прелестная профессорская дотошность. Ну и, конечно, он лучше, чем многие, чувствовал роль и мощь толстовской и чеховской детали. Там есть спорные мысли. Он говорит: «Тургенева вы читаете, потому что это Тургенев и классик, а Толстого — просто оттого, что не можете оторваться». По-разному бывает. Но его преподавательские приёмы блистательные! И я очень его люблю. Ну, насчёт Тургенева, мне кажется, у него просто был такой комплекс: он понимал, что он его продолжатель.
«Несколько недель гадаю, чем интересна история с группой Дятлова, ведь всё очевидно: понижение температуры на 20 градусов вызвало неадекватные реакции части группы, в результате которых погибли все. Неужели можно предполагать другие варианты?»
Ещё как можно! Во всяком случае, похолодание на 20 градусов — это не та причина, которая может заставить людей разрезать палатку изнутри и без одежды выбежать на снег. Так что, знаете, не так всё просто.
Вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
― Продолжаем разговор. В последней четверти, как всегда, лекция. Но прежде чем перейти к Людмиле Петрушевской (вот сейчас пришло ещё пять писем, поддерживающих эту кандидатуру), я на пару-тройку вопросов отвечу из почты.
«Как вы думаете, не был ли Обломов первым зафиксированным литературным кафкианцем? Штольц его побуждал к действию, а тот в пику этим побуждениям продолжал лежать на диване. Если Обломов кафкианец, то не является ли кафкианство особым путём России?»
Это очень хорошая мысль! «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», но это не кафкианство, а буддизм. Вообще теория «недеяния» России очень присуща, и интересную диссертацию написал бы тот, кто развил бы эту идею. Например, последний фильм Владимира Мотыля (я считаю, великий) «Багровый цвет снегопада» я пересматриваю без конца — не просто потому, что там безумно красивая актриса Даниэла Стоянович, но ещё и потому, что там мысль очень глубокая. Мысль там в том, что не надо мстить, Господь отомстит; как только ты начинаешь действовать, всё разлаживается, а как только ты предоставляешь ходу вещей действовать (в России), всё становится правильным. Вот точно так же надо и здесь. Теория и практика «недеяния» в России… Помните, ведь Гончаров взялся за роман для того, чтобы осудить Обломова, преодолеть свою болезнь, а кончил тем, что его оправдал, он сохранил своё хрустальное сердце.
Вот очень хороший вопрос: «В одной из ваших бесед с Жолковским развивалась мысль о том, что в основе хита всегда лежит архетип важнейшей вехи. Может ли быть такая штука, что — да, лежит, но ни автор, ни читатель не знакомы с этим, а эффект есть?»
Да, может, конечно. Очень многие, читая «Москву — Петушки», не догадываются, что это Одиссея, или, смотря «Крамер против Крамера», не догадываются, что это война Алой и Белой розы. Ну, это неважно, а важно… Или ещё какой-то другой великий архетип — не знаю, Антоний и Клеопатра. Но в любом случае это срабатывает не потому, что вы узнаёте текст, а потому, что вы узнаёте ситуацию, узнаёте архетипический сюжет.
И последний вопрос, на который я успеваю ответить. Их действительно много, но я не всё успеваю. «Как по-вашему, чем может быть обусловлен всплеск интереса к Екатерине Великой (сериалы на федеральных каналах за короткий период)? Тоска ли это по имперскому величию или возрастающая роль женщины?»
Нет, дело в том, что тоска по веку Екатерины вечна в русской культуре. Это сочетание сильной (и, кстати говоря, временами довольно самодурской власти) с расцветом искусств, со строительством симпатичной Одессы. Это такая мечта по гармонии, по симфонии общества и государства.
«Вопросы к передаче становятся всё лучше на самом деле. Не слушайте троллей».
«Людены есть, но милосердны ли они?» Не бойтесь, они милосердны.
«Прочёл по вашей наводке «Плясать до смерти» Попова. Соглашаюсь, что это действительно страшно, но вот вопрос: почему же это большая литература?»
Это большая литература, потому что это бесстрашное саморазоблачение, в том числе собственной вины. Как замечательно сказал Владимир Новиков: «Литература должна вас заставлять признаваться себе даже в том, в чём вы никогда не признаетесь себе наедине с собой, а вот наедине с настоящей книгой можете».
«Что вы можете сказать о фильме Бертолуччи «Последнее танго в Париже»?» Ребята, простите меня все, я пять раз пытался его посмотреть — и все пять раз засыпал. Мне очень стыдно!
«Хочу откомментировать ваши рассуждения о теракте и патриотизме. Мне кажется, вы немножко заговорились, уж простите. Во-первых, не вижу серьёзных расколов в этой теме — все переживают. Во-вторых, попытка избежать версии о теракте — это не желание выразить отчуждённость, а просто всё дело в явлении, которое вы прекрасно понимаете. Это страх. Много пережито за эти годы: метро, «Норд-Ост», Беслан, аэропорты. Выбрались из одной бедности — катимся в другую. В моём городе закрываются супермаркеты, рабочие места сокращаются. И это только двадцать последних лет, а до них — целое столетие потрясений. Вот почему не хочется думать о терактах».
Да ведь в том-то и проблема, Полина, дорогая моя, что растленный человек встречает опасность со страхом, а здоровый человек — «Будет буря: мы поспорим и помужествуем с ней»! Понимаете, в чём дело? Вот это были годы растления. Думали, что растят патриотов, а растили на самом деле корыстных, растленных типов. Вот в этом-то весь и ужас. Как Юлий Цезарь отбирал солдат? Если солдат краснеет при столкновении с опасностью — берём его; если бледнеет — нет. Потому что гнев — нормальный ответ на вызов, а не страх. Вот в чём проблема.
«Существует ли проблема разного восприятия литературы читателями разных эпох?» Естественно, существует.
«Платоновский «Чевенгур» создаёт у меня стойкое ощущение патологичности и болезненности происходящего. Этого ли хотел автор?» Разумеется, он этого хотел. Конечно! А как иначе? Время патологическое, садомазохизма там очень много, палаческие отношения. Ну о чём вы говорите? Конечно, болезнь.
«Умение красиво говорить — приобретаемый ли это навык?» Нет.
«Естественнее всего, когда после чёрных вообще никто не приходит. По крайней мере, это актуально для тех людей, которые погибли от рук этих чёрных. Они могут целую страну стереть с лица земли — и приходить будет некому. Столько людей умерло в ожившем ночном кошмаре при Сталине — и какая им была разница, кто придёт после них?»
Нет, огромная разница, Денис, огромная! Вы знаете, солдаты проигравшей армии выздоравливают труднее, а солдаты армии победившей — легче. Если вы умираете с чувством, что за вами придёт победа, то и смерть ваша легче (хотя лёгкой смерти не бывает, мы понимаем), и, мне кажется, загробная судьба будет совершенно другой. Я в неё верю, и поэтому уж простите меня за мою архаичность. Многие пишут: «Быков, конечно, годный ведущий, но его религиозность сводит всё это на нет». Ну потерпите, ребята. Что поделать?
Так вот, о Петрушевской.
Я, прежде чем о ней говорить, прочту вслух (кстати, с большим наслаждением) один из её самых типичных текстов. Я сразу хочу сказать, что Людмила Петрушевская представляется мне крупнейшим современным российским прозаиком, не драматургом (драмы её я ценю не так высоко), но великолепным прозаиком, сказочником, нашим русским Андерсеном. А Андерсон должен быть жесток, чтобы пробить сопротивление ребёнка. И вот текст «Смысл жизни», это из цикла «Реквиемы». Напечатан он был когда-то в «Синтаксисе» ещё у Марии Васильевны Розановой, потому что текстик дейс