ь изоляции. Изоляционизм — это самое страшное, что может произойти с молодой наукой. Поэтому я буду стараться, чтобы нас читали там, а мы читали их.
Если есть в России сейчас крупные научные центры (а они есть, безусловно), то гуманитарные статьи — исторические в первую очередь, социологические исследования, психологические — нам будут жизненно необходимы. Я уже не говорю о том, что математики, физики, люди, осваивающие как раз передовые рубежи, потому что мы интересуемся обликом будущего, — нам всё это совершенно необходимо. Среди каких гаджетов будет жить человек 2020 года, каков прогноз в главных сферах науки — это всё нас безумно интересует.
Поэтому, пожалуйста, все, кто хочет делать этот журнал, пишите. Я постараюсь вас всех собрать. Учтите, что я очень в себе не уверенный человек, хотя выгляжу иначе. Это, слава богу, мне такая внешность основательная дана, а в принципе я не уверен в своей способности что-либо организовать. Моя надежда вся на вас. Моё дело здесь — пробить идею. Это мне напоминает прекрасный анекдот, который мне когда-то рассказал Андрюша Шемякин, любимый кинокритик.
Мышам надоело, что их все бьют, едят, что они паразиты. Они решили обратиться к самой мудрой сове и спросили: «Что нам делать?» Сова подумала и сказала: «Мыши, вы должны стать ежами». Они очень долго радовались (потрясающий совет! — действительно ежей никто не тронет), но на обратном пути поняли, что сова не сказала главного. Они вернулись и говорят: «Сова, а как нам стать ежами?» На что она сказала: «Ребята, этого я не знаю. Я по креативу».
Так вот, проблема в том, что я по креативу. Я могу выдумать журнал, могу выдумать его рубрикатор, а делать его должны вы. И если вы сможете это делать, у нас появится издание, с которого, я уверен, начнётся и интеллектуальный, и нравственный, и какой хотите прорыв. Я хочу, чтобы это было общим дело, чтобы редакция этого журнала была местом, куда можно прийти поспорить, прийти пожаловаться. Вот мне некоторые люди пишут: «Я ничего не хочу, у меня опускаются руки». Вот нужно место, куда вы можете прийти — и они у вас поднимутся.
Начинаю отвечать на вопросы. Я напоминаю, что мой адрес: dmibykov@yandex.ru. Впрочем, все его уже знают.
«Ваше отношение к творчеству Михаила Анчарова как писателя и как барда? Когда читаешь его произведения, появляется противоречивое ощущение тоски и в то же время надежды. Знакомы ли вы, кстати, с прозой Вадима Демидова, вокалиста группы «Хроноп»?»
Невозможно знать всё, с ней не знаком. А Анчаров на меня довольно сильно влиял. В 1979–1980 годах у нас была такая «микрооттепель», потому что «Новый мир» напечатал труды Брежнева, и надо было чем-то это срочно уравновесить, каким-то авангардом. И под это дело прополз в «Новый мир» совершенно авангардный роман Михаила Анчарова «Самшитовый лес», который, кстати, жестоко раздолбали тогда в «Литературке». Я помню сложное ощущение от этой книги, от её главного героя Сапожникова. И вообще ощущения у меня от Анчарова всегда были очень сложные. Но я одно не могу не признать: это жутко увлекательно, это интересно.
Анчаров был человек невероятной разносторонности, хороший художник, иллюстратор, маслом писал замечательно в том числе, замечательный бард, первый русский бард послевоенный (может быть, кроме Охрименко), первый по-настоящему услышанный. И некоторые его сочинения… Самое знаменитое — это, конечно, «Солнце село за рекой, за приёмный за покой» (ну, «Песня психа с Канатчиковой дачи»), «Песня органиста, который заполнял паузы в концерте популярной певицы», «Песня водителя грузовика». Это всё замечательно. Они мужественные такие, но немного гриновские, немного мечтательные. И вообще в Анчарове что-то было мистическое, как мне кажется. Он очень многое умудрился почувствовать и написать раньше других. И потом, он драматург был первоклассный. Первый советский сериал — это Анчаров. Это «День за днём», это «В одном микрорайоне». Кстати, там Караченцов (это, по-моему, первая его большая роль была) пел замечательную песню на титрах:
Заря упала и растаяла,
Ночные дремлют корпуса.
Многоэтажная окраина
Плывёт по лунным небесам.
Это одна из последних песен Анчарова, которая стала всесоюзно известной. Я очень любил этот мир спального района, который представлен в этих сериалах. Он отец жанра советской бытовой драмы. Советский сериал — это же особая история. Это не «Поговорим, Марианна. — Нам не о чем говорить, Луис Альберто», это не испанская и не кубинская киноновелла, а это именно хроника быта, конфликты коммунального плана. И Анчаров прекрасно это чувствовал при всём своём романтизме.
Что касается его прозы. В моё время, когда мне 15–16 лет было, в большой моде была его повесть «Сода-солнце». Что в ней люди находят, я почему-то совершенно никогда не мог понять. Наверное, что-то там было. Надо бы попробовать её перечитать — может, я что-то пойму. Поздние его романы печатались с «продолжением» в «Студенческом меридиане», были уже никому не нужны и довольно скучны (вот эти его благушинские повествования о мире старой Москвы), но в них была какая-то своя прелесть действительно. Мне кажется, что Анчаров чуть-чуть не дотянул до гения. Во всяком случае, некоторые его песни выжили, и песни эти очень хорошие. Правда, Хвостенко пел их лучше, чем Анчаров. Исполнение Анчарова мне всегда казалось суховатым. Но это был автор феноменальной одарённости. Говорю, вот чуть-чуть до гения он не дотянул. Он был очень похож на Ивана Ефремова — и внешностью, и универсальностью своей.
«Хотелось бы поговорить о Катаеве — самой парадоксальной литературной фигуре советского периода. Поговорим о масштабе личности и масштабе таланта? Существует мнение, что нравственное падение губит творческую потенцию. Возможен ли обратный процесс?»
Да ещё как возможен! Хотя, конечно, знаете, дьявол — великий обманщик. Он всегда приманивает экстазом падения, а вместо экстаза падения получается довольно банальное… Ну, это всё равно что творить под наркотиком. Помните эту знаменитую историю, когда человек пережил, как ему казалось, потрясающее откровение под кокаином, а всё откровение сводилось к фразе: «Во всей Вселенной пахнет нефтью». Это широко известная история. У меня такого опыта нет, но я подозреваю, что завышенная самооценка шутит довольно дурные шутки в такие моменты с человеком.
Тем не менее, экстаз падения способен породить иногда довольно сильные тексты, — такой экстаз саморазрушения, как у Ерофеева, или экстаз настоящего падения, аморализма. Мы знаем такие примеры. Это необязательно «Исповедь курильщика опиума» Квинси, но есть и другие довольно печальные примеры тому — у Рембо, например, мне кажется. Думаю, что и Маяковский был не чужд иногда этого экстаза, когда говорил: «И тот, кто сегодня поёт не с нами, тот — против нас». Экстаз этого самоподзавода бывает.
Что касается Катаева, то тут случай совсем другой. Понимаете, падение ведь только тогда как-то влияет на качество текста, когда оно отрефлексировано. Он его не осознавал совершенно. У него была простая позиция: он должен выжить, выжить и кормить семью, и спасти талант, и писать, поэтому множество мелких личных предательств (известно, что он перед Зощенко на коленях стоял и молил о прощении) не воспринималось им как недопустимая плата за выживание, это была плата допустимая. К тому же он побывал очень рано на войне, ещё в 1914 году вольноопределяющимся, понюхал там фосгена и всю жизнь кашлял из-за этого; побывал и на фронтах Гражданской войны в агитпоезде. Он знал, что такое смерть. Побывал под бомбёжкой в 40-е, по-моему, в 1942 году, и тоже чуть не погиб там, сжимаясь в землю (в «Кладбище в Скулянах» об этом подробно написано). Он знал, что такое смерть. И знал, что жизнь очень драгоценна, и с нею не шутил.
К тому же, больших подлостей того масштаба, не знаю, как за Лесючевским (доносчиком) или как за Зелинским, зарезавшим книгу Цветаевой, — такого за ним нет. Он помогал Мандельштаму, в том числе деньгами, он вывел очень многих замечательных авторов на сцену, когда он редактировал «Юность». Я бы не назвал Катаева человеком аморальным.
Причины его творческого взлёта, который начался с 1957 года, с повести «Маленькая железная дверь в стене», довольно просты: он не то чтобы вернулся к своей авангардной юности, но он почувствовал ужас старости, а это может быть очень сильным стимулом. Ведь весь Катаев — это эксперименты со временем, это ужас стремительно проходящего времени, это попытки его удержать с помощью слова, создать реальность бессмертную, более убедительную, чем реальность физическая, физически ощутимая. Это эксперимент с пластикой, с художественным временем, с длиной фразы (помните, в «Кубике» есть предложение страницы на две), прустовские попытки. И, конечно, это попытка вернуть время начала 20-х — лучшее время его молодости, — таких персонажей, как Ингулов, который хотя и был главой одесской ЧК, насколько я помню, но и был замечательным фельетонистом и вообще человеком интересным. Попытка разобраться в том, что это всё-таки было, переписать свой старый рассказ «Отец», назвав его «Уже написан Вертер». Попытка разобраться в гениальном поколении, которое дало всю одесскую, южную школу.
Я Катаева очень люблю. И неслучайно, скажем, то, что Ирка Лукьянова сейчас дописывает книгу о нём. Неслучайно потому, что нас очень сближает любовь к этому автору и горячее сострадание к нему. Мы вместе ходили по одесским местам его молодости, вместе работали в литературном музее в Одессе. Мне Катаев очень симпатичен, и симпатичен именно своим ужасом перед временем, бунинским ужасом. Он настоящий ученик Бунина, и очень хороший ученик.
У него есть фальшивые ноты в книгах, но я ничего не знаю лучше, чем «Трава забвения». Я всегда плачу над этой книгой. И потом, я не забываю о том, что огромное количество забытых стихов (Нарбут, Кесельман) вошли в нашу жизнь благодаря Катаеву. Это он, цитируя их (причём цитируя в строчку, потому что «стихи для меня, — он говорит, — имеют протяжённость во времени, а не только в пространстве»), этими своими цитатами вернул в обиход огромное количество авторов. Я очень люблю «Разбитую жизнь, или Волшебный рог Оберона», но больше всего — конечно, «Траву за