ать всех, кто думает хоть чуть-чуть не так, — в общем, сделать со своими всё, что мы не можем сделать с чужими. Знаете, это как ребёнок, побитый в школе и не могущий дать сдачи обидчиками (это очень частая ситуация, её знают все учителя), приходит домой и срывает злобу на родных. Это частая история. Что надо делать? Лечить надо такого ребёнка. Если в России хотят завернуть, завинтить окончательно уже почти несуществующие гайки, мне кажется, здесь просто всегда внешний предлог используется и нужен только для того, чтобы уже окончательно что-то сделать с собственным населением.
Другое дело, что сейчас, по-моему, для этого не самое удачное время. Собственно, и население, бесконечно влиятельным на которое, по рейтингу Forbes, был Владимир Путин, сегодня уже далеко не так безответно, мне кажется, ему немножко надоела эта ситуация. Ему надоело, что изо всех внешнеполитических проблем России его лишают то того, то другого. А тут ещё дальнобойщики (не хотелось бы подливать масла в огонь), тут ещё и ощущение страха из-за экономического кризиса. Так что, по-моему, сейчас не лучшее время для завинчивания гаек.
«Если бы русская литература, вынужденная в силу известных причин в минувшие 200 лет периодически работать и за журналистику, и за юстицию, была бы освобождена от этого «совместительства», это пошло бы ей на пользу, или напротив — обеднило бы её?»
Видите ли, какая штука? Например, наш такой Бодлер — это Некрасов. Они и по времени практически ровесники, они и прожили примерно одинаково, и темы одни и те же — сравните (я уже много раз об этом говорил) «Вино» некрасовское и «Вино» бодлеровское. Но у Некрасова всё время была важная социальная составляющая, и самодержавие было как бы такой своеобразной прослойкой между ним и миром. Помимо общей несправедливости жизни, он много писал о частной несправедливости государства. Это отвлекало его, наверное, от экзистенциальной проблематики. «Когда нас Сталин отвлекал от ужаса существования», — как замечательно было сказано у Александра Аронова, Царствие ему небесное.
Понимаете, здесь идея в том, что выигрывая в силе, проигрываешь в расстоянии — закон рычага. Может быть, русская литература проиграла формально в изобретательности, в изощрённости, а в социальном чутье она выиграла, и выиграла изобразительной силе. Если бы Некрасов не переживал так мучительно социальную драму, если бы Толстой, Достоевский не переживали её с такой силой, конечно, русская литература потеряла бы в выразительности. Она, может быть, выиграла бы в формальной изощрённости. Посмотрите на литературу европейскую, которая, кстати, с лёгкой руки Тургенева так много выиграла от модернизма, от компактности формы, её изящества, внятности, от прихотливого построения самого разнообразного. Конечно, современный западный роман построен тоньше. И, конечно, скажем, тот же Джойс, если бы он больше был озабочен социальной проблематикой, писал бы понятнее.
Но тут ведь я всё равно убеждён, что для писателя определяющей вещью является не простота и не сложность, а изобразительная мощь. В русской литературе она была всегда огромна, потому что русская литература нуждалась в конкретных боевых задачах, она решала конкретные задачи, её нужна была изобразительная мощь. Когда Толстой описывал умершую от голода прачку в своих очерках о голоде 1890-х годов, он должен был произвести впечатление на множество сердец, поэтому он выбирал детали наотмашь: вот эти её мягкие волосы, её рабочие руки. Невозможно не разрыдаться над этим образом мёртвой прачки! Хотя Лидия Гинзбург пишет, что здесь имеет место жёсткий отбор деталей. Он мог её так написать, что она вышла бы и грубой, и отталкивающей, и страшной, но ему надо, чтобы все пожалели. Вызывая жалость, русская литература абсолютно не знает себе равных.
«Рассказывая о Катаеве, вы заметили, что экстаз падения и саморазрушения способен породить сильные тексты. Не кажется ли вам, что в случае с Катаевым это был как раз обратный эффект?»
Я именно об этом и говорил. Обратный, потому что не падение в этих текстах, а попытка взлететь до своей ранней юности. И не экстаз падения увлекал Катаева, а он избывал ужас перед ходом времени. Помните, я всё время напоминаю этот эпизод: «На «Маяке» лёгкая музыка. Неужели всему конец?» Неужели всему конец?
«Как вы оцениваете творчество Курта Воннегута? Сумел ли этот автор благодаря своим произведениям выйти из разряда научной фантастики? Сам Воннегут утверждал обратное».
Спасибо и вам. Он, конечно, не был никогда чистым фантастом. По-настоящему фантастический роман у него только «Сирены Титана». Он, как Килгор Траут, его герой, много написал романов в ярких и мягких обложках, романов глупых. Ну, если не глупых, то, по крайней мере, романов откровенно пародийных. Конечно, Воннегут не фантаст. Воннегут — это такой замечательный мастер гротеска, абсурда. И «Бойня номер пять» не фантастический роман совсем, и «Slapstick» («Балаган, или Больше я не одинок!») — это не фантастика. Самый воннегутовский Воннегут — это, конечно, «Колыбель для кошки» («Cat’s Cradle»). «Колыбель для кошки» — это роман, в котором Бокон и боконизм (выдуманное учение гениального мыслителя Бокона), безусловно, являются фантастикой. Помните замечательный (не помню уж какой), кажется, семнадцатый том собраний сочинений Бокона, который весь состоит из одного вопроса и одного ответа. Вопрос: «Может ли человечество испытывать оптимизм относительно своего будущего, помня своё прошлое?» Ответ: «Нет». Это скорее такая тонкая, опять-таки высокая пародия, а не фантастика в чистом виде.
Ведь в Штатах границы жанра science fiction очень чёткие: Артур Кларк — это фантастика; Айзек Азимов — иногда это фантастика; Уоттс — безусловно, в строгом виде; у Лема не всё фантастика (вот «Фиаско», например — да, в американском смысле); а Воннегут — это скорее очень острый и загадочный социальный критик и формальный экспериментатор.
««Roger Waters» — это вышедший полуконцертный фильм. В прошлом выпуске вы перепутали его с художественным. Так вы его не видели?» Нет, концертного не видел. То есть концерт, записанную «Стену», разумеется, я видел, но фильма в целом уотерсовского — нет. Я говорю о фильме паркеровском. Этот паркеровский фильм знаком мне наизусть.
«Знакомы ли вы с творчеством современного поэта Алексея (Лёхи) Никонова, лидера группы «Последние танки в Париже»?» К сожалению, не знаком.
«Как вы относитесь к творчеству Егора Летова и Саши Башлачёва?»
Егор Летов был очень талантливый поэт и замечательный музыкант, некоторые песни из «Ста лет одиночества» мне представляются просто совершенными, но это был человек довольно чёрной энергетики и довольно рискованного общения. Мне кажется, что его обаяние — жизнеразрушающее и жизнеотрицающее — было опасно для людей молодых. Я думаю, что Янка Дягилева не без его влияния светлую свою поэзию и светлое своё жизнеутверждающее начало довольно быстро загубила, и началась сплошная ангедония. Хотя, с другой стороны, мне могут сказать, что без Егора Янки бы не было вообще. Очень может быть, что не было бы. Может быть, что за эту творческую энергетику платили какими-то довольно тёмными сторонами жизни.
Что касается Башлачёва. Я не люблю Башлачёва. Я понимаю, что это очень талантливый человек, но то, что он делает, мне неинтересно — и главным образом потому, что я вижу там слишком много самоподзавода, и часто я вижу, что его ведёт слово, что смысл за словом не поспевает. Хотя у него есть безусловные шедевры, есть очень хорошие песни, но почему-то они меня совершенно не трогают.
«Стивен Кинг — большой писатель или попса от литературы?»
Стивен Кинг — великий писатель. Когда-нибудь это станет понятно. И никакой попсой он не является. Кстати, я устал уже рекламировать его сборник «Распродажа плохих снов». Ребята, правда, ну прочтите оттуда хотя бы «Afterlife» или «Morality» (самый странный рассказ Кинга, который я знаю), и у вас не будет возникать вопросов насчёт того, в какой степени он писатель.
«Что вы думаете о Майкле Шейбоне, в частности о «Союзе еврейских полицейских»?»
Наверное, Чебон всё-таки, хотя Шейбон как-то, что ли, более по-еврейски звучит. Я только это у него и читал, в «Амфоре» выходила эта книжка. Понимаете, у меня сложное от неё впечатление. Мне кажется, что таланта у этого автора очень много, как раз изобразительной силой и языковой энергией его Господь не обделил. И там хорошая придумка. Там придумано, что евреям вместо Палестины отдали Аляску, и с эскимосами, с алеутами у них сложились отношения лучше, чем с палестинцами, потому что они немножко враждуют, они немножко делают общих детей, таких еврочукотских, немножко они культурный обмен ведут. Там говорят не на иврите, а на идише. И поскольку сам Шейбон очень любит идиш, то там он как бы спасён, он становится основой жаргона. Мир придуман хорошо. То, что этот мир, то, что эта Аляска потом опять возвращается к Штатам и евреев опять оставляют без родины, — это тоже хорошо придумано. Он хорошо чувствует еврейскую стилистику, поэтому когда там герой, опытный сыщик, видит ночью освещённую рекламу, она напоминает ему лук, поджаренный в курином жире. То есть какой-то такой еврейский менталитет там очень хорошо отслежен.
Но у меня возникает вопрос: а чего ради всё? Понимаете, вся эта бездна остроумия и изобретательности ради чего потрачена? Мне кажется, что на какие-то последние вопросы он не выходит. Хотя психолог он хороший, у него есть потенция психологическая. Там этот детектив всё время чувствует себя хрупким, внутри него всё время бьётся какое-то стекло. И вот этот Эммануил Ласкер, убитый шахматист — он тоже из породы хрупких одиночек. Это хорошо придумано, но мне кажется, что философски, метафизически (любимое слово) это недотянуто. Немножко это похоже (хотя, конечно, лучше, как мне кажется) на романы Льва Гурского, на то, что Роман Арбитман писал под псевдонимом — на истории крутого еврейского детектива. Для своего времени это было довольно забавно, это был такой вызов профессионального критика профессиональным фантастам. И, кроме того, это была попытка вместо еврея-жертвы написать крутого местечкового супермена. Это было здорово. Но опять-таки возникает вопрос: а каков посыл, каков итог?