Один — страница 226 из 1277

Тут вот какая штука. Сейчас я опять погружусь в какие-то дебри. Но, с другой стороны, эта программа же и существует, чтобы я погружался в дебри. Я расскажу про всё того же Дэвида Фостера Уоллеса. Он повесился, не в силах написать книгу «Бледный король», из которого осталась треть (но это очень хорошая треть). Он считает, что надо писать о скучном, о самом скучно, но надо писать так, чтобы было интересно, и чтобы каждая глава летела в читателя с неожиданной стороны, и чтобы он еле успевал уклоняться. Грех сказать, я по этому принципу попытался написать «Икс». И мне кажется, что это сработало. Жолковский сказал, что книга при всех её недостатках кажется большей своего объёма. Для меня это главное достоинство — возникает объём. Поэтому будущий нарратив — это отсутствие сквозного повествования, это главы, летящие с неожиданных сторон.

У Уоллеса начинается история с того, как человек умер на рабочем месте, и этого никто не заметил. Потом идёт пейзаж. Потом — какой-то диалог о сексе. Потом — какая-то поездка куда-то. Потом — описание экзаменов на должность, «экзамен на чин», как у Чехова. Вот так надо писать! Совершенно не нужно писать: «Иван Иванович вышел из дому и приехал на работу. Поработал. Пришёл домой. Лёг спать». Это совершенно никому не надо. Понимаете, книга должна быть не написанной, а она должна быть подразумеваемой — и тогда её написание будет приятным делом. Ну приятно её будет писать!

У меня, кстати, были такие моменты в некоторых ранних книгах, когда мне скучно было писать эпизод, но я понимал, что эпизод нужен, и я его писал. А надо было сделать проще — надо было написать: «Здесь должна быть глава про то, как случилось то-то и то-то, но мне писать её скучно, поэтому пусть читатель вообразит её самостоятельно. По интонации она должна быть похожей на то-то и то-то». Вот и всё. Или у меня, например, когда-то была такая повесть «Гонорар», с которой я дебютировал вообще. По-моему, не самая плохая моя повесть, хотя тогда она вызвала несколько совершенно полярных рецензий. Но слава богу, что хоть вызвала. Сколько мне было? 23 года, что ли. Я там, например, писал: «Здесь пейзаж», — и никакого пейзажа не было. Автор считал, что он здесь нужен — и он как бы додумывался. Вот такой будет будущий нарратив. Меньше надо насилия над собой.

«Вы не рекомендовали читать Розанова. Ну уж нет. Не подтвердился ваш прогноз. Читаю, нравится, и у меня нет ощущения, что из-за него что-то в жизни сломалось. Вы наделяете его качествами, которыми он не обладает. Скорее этими качествами обладаете вы».

Нет, я совсем этими качествами не обладаю, слава богу. Видите ли, это есть такой приём (я это делаю не нарочно, конечно). Я знаю чётко, что если я сказал школьникам (а иногда я это говорю и студентам): «Ребята, не читайте Розанова, а читайте Флоренского. Ну не читайте Розанова! Это не есть хорошо! Вам не будет хорошо от Розанова!» — естественно, на следующей неделе весь курс говорит цитатами из Розанова. Это самый старый приём. Хорошо это? Наверное, плохо. Я не считаю нужным скрывать своё отношение к нему. Через искушение Розановым надо пройти, через соблазн фрагментарности.

Страшную вещь скажу! Есть плохие мысли, которые приятно думать. И многие из розановских мыслей думать приятно. Есть ощущения, которые приятно ощущать. «Да мы уж последние, да мы уж самые бедные и самые скудные, но зато мы духовные!» Это не розановское чувство. Это как пример ощущения, которое приятно ощущать. Мне тоже иногда в Штатах очень приятно думать, что вот я духовный, а они — нет. Хотя я прекрасно знаю, что это не так. Есть некоторые розановские ощущения («Я не такой ещё подлец, чтобы говорить о морали!» и так далее), некоторые розановские заразительные состояния, которые так же вредны, как и алкоголь. Ну, ничего не поделаешь. Наверное, надо такую закалку испытывать.

Всё равно Розанов — великий стилист, замечательное явление. Просто я знаю очень многих людей, которые на Розанове рехнулись, и знаю очень многих людей, которые на Розанове стали просто негодяями. Я имею в виду как раз поколение совсем молодое, людей недавних. (Это чтобы кто-нибудь из вечно обиженных не подумал на себя.) Есть такие люди, да. Ну что поделаешь? При всём при том, если вы преодолели Розанова, то это как прививка от оспы, которая очень вас укрепит.

«Как вы оцениваете творчество ныне позабытого, но популярного в разгар перестройки Владимира Дудинцева?» Я не люблю «Белые одежды», но очень люблю «Не хлебом единым». Прекрасный социальный роман!

«В чём ценность литературы безобразного?»

Ну как в чём? Я тоже небольшой её поклонник. Но, с другой стороны, все краски должны быть на палитре. Я против эстетизации безобразного, но эстетика безобразного… Многие стихи моего друга и, по-моему, прекрасного поэта Андрея Добрынина выполнены в этой эстетике, и я считаю, что это прекрасная поэзия. В общем, люби Верлена или не люби Верлена, люби Бодлера или не люби Бодлера… А особенно Бодлера, конечно, с «Цветами зла», со всякого рода гнилью, плесенью и прочим разложением. В конце концов, если бы не Золя, если бы не «Нана», что было бы с романом XX века? Салтыков-Щедрин в ужас пришёл от этой книги! А я считаю, что это великий роман. Кто-то из русских критиков (по-моему, тот же Щедрин) назвал её «башней из нечистот». Да. Последние страницы, где Венера разлагалась, где описана гниющая плоть, летает этот ветерок, и поёт «В Берлин! В Берлин!» — это поразительно, да. Читать, как гнойный нарыв вокруг глаза, это мясо страшное, оспа эта вся — Венера разлагалась. Но и разложение надо уметь описать. Что же тут такого? Эстетика безобразного, ничего не поделаешь.

«Вы делите поэтов на риторов и трансляторов. Применима ли данная типология к прозаикам?»

Применима, конечно. Я рискну сказать, что Горенштейн — транслятор. Именно потому, что ему присуще наибольшее внимание к ритму. Именно потому, что его проза 90-х сильно отличается от прозы 80-х (и драматургия тоже). Аксёнов — транслятор безусловный (поэтому он так любил и ценил Горенштейна). Трифонов — ритор, потому что нашёл замечательную риторическую форму для прозы. У меня как раз в понедельник будет лекция в Институте открытого образования, прощальная, там заканчивается у меня курс по компаративистике для учителей, и там я рассказываю о Чехове и Трифонове. Вот Чехов и Трифонов — два человека, которые создали новую риторическую манеру. К сожалению, русская проза ею мало пользуется, потому что очень трудная манера: нужно в одной фразе очень много фактов. Посмотрите, как у Чехова написан «Остров Сахалин», какая плотность невероятная! Только у Капоте такое есть в «In Cold Blood».

«Интересно ваше мнение о прозе Вальтера Скотта». Не могу. Не люблю. То есть это хороший писатель, но скучно.

«Складывается мнение, что вы читаете прозу Латыниной, Лукьяненко и Прилепина только потому, что находитесь с ними в хороших отношениях».

Да нет! Что вы? Это я с ними в хороших отношениях, потому что мне нравится их проза. Лукьяненко я очень люблю читать. И, кстати, я вам скажу, что сейчас вышел сборник фантастики «Спасти человека», и там у него такой хороший рассказ! Первый мне не понравился, а второй — ну это просто чудо! Он всё понимает, прекрасно всё понимает, талант его понимает, понимает сердцем, что называется. И потом, вы можете как угодно к Лукьяненко относиться, но оторваться вы от него не можете. Вот тут ничего не попишешь. Это ещё и Стругацкий говорил: «Это талант абсолютно органичного повествования».

Я помню, что один из «Дозоров»… Мы вместе были на ярмарке в Нью-Йорке. Вот сейчас я не был, как вы понимаете, а то все пишут: «Быков, Быков… » Я не был там! Я здесь был, с вами в эфире. А вот тогда я был, лет семь-шесть назад, что ли. И мне Серёга подарил свой роман, только что вышедший тогда, и я всю ночь его читал. А утром встречаюсь и говорю: «Ну, Лукьян! Я же из-за тебя глаз не сомкнул! Ты же скотина!» Хотя это такая глупость, но это гениально, действительно не оторвёшься! Я очень его люблю. Я без панибратства к нему отношусь. Очень люблю Лукьяненко.

«Ваше мнение о романе Хемингуэя «Прощай, оружие!»? Слишком сухо оно написано, и герой как-то индифферентен».

Это вы упоминаете важные особенности стиля. Как и всякая книга, которая задаёт моду, которая задаёт определённую модель, конечно, она слишком выпукло, можно сказать, слишком наглядно проявляет какие-то свои особенности. Она действительно слишком модельная, образцовая. Герой индифферентен, подтекста много. Диалоги скучные, то есть ничтожные, но за ними стоит подтекст огромный. Я никогда не любил «Прощай, оружие!», честно сказать. Это такая «понтистая» книга, но без неё не было бы ни «Колокола», не было бы «Фиесты». «Фиеста» гораздо лучше.

«Не подразумевал ли Достоевский под шибко умным мальчиком Колей Красавкиным будущего Ивана Карамазова?»

Конечно нет. Коля Красавкин… Вообще-то Красоткин он, а не Красавкин! Кстати, его всегда путают. И Горький перепутал его, Красавиным назвал. Коля Красоткин. Как правильно подчёркивает Волгин, красота у Достоевского — всегда символ внутреннего уродства или по крайней мере патологии (как Ставрогин). Коля Красоткин — очень интересный мальчик. Он из тех русских мальчиков, которые, получив карту звёздного неба, вернут вам её исправленную. Понимаете, то, что он вовремя встретился с Карамазовым Лёшей — это залог того, чтобы оба они, может быть, улучшатся от этого. Но то, что Красоткин по природе своей добрый, — это очевидно. Насчёт Ивана Карамазова не знаю. Иван — обаятельный герой, но в нём есть интеллектуальный разврат, разврат интеллектуальности. А Коля добрый, Коля мне нравится.

Сказку прислал мне автор. Не читал пока.

«Сделайте разбор «Погружения во тьму» Олега Волкова». Давайте, с удовольствием.

Стругацкие, о разветвлении цивилизационного русла — уже нет, к сожалению, времени об этом говорить. Попробую.

«Вы неоднократно заявляли, что считаете Штайнера, Гурджиева, Блаватскую шарлатанами. Но не много ли они написали томов для обычного шарлатанства?»