Один — страница 290 из 1277

ьству. Ведь люди стараются, работают, ночами не спят… Простите, нельзя ли вас попросить отойти немного подальше, а то всё-таки он очень кричит, и пахнет не очень хорошо. Так вот, я продолжаю. Мне кажется, что это неблагодарно по отношению к людям, которые целыми днями работают, чтобы мы были сытые, здоровые и одетые…»

Во-первых, начнём с того, что наше благосостояние — это результат наших, а всё-таки не чужих усилий. Во-вторых, по-моему, совершенно нормально, когда в атмосфере сероводорода у тебя лично всё хорошо, но ты всё-таки отмечаешь, что в стране царит атмосфера сероводорода или вокруг тебя атмосфера сероводорода. Не нужно думать, что вот эта вонь исходит от социальных критиков. Нет, она исходит из объективной реальности. И мне кажется, было бы неправильно, будучи Балабановым (всё-таки крупным художником), фиксироваться на благе, на выгоде, на том, что хорошо. У художника всегда всё болит. Ну, ничего не поделаешь, так устроен художник. Поэтому мне кажется, что выискивать везде дерьмо — это естественно, гораздо естественнее, чем выискивать везде нектар или деньги.

«Нравится ли вам «Великий Гэтсби»?» На днях перечитала — и он меня заворожил. А в первый раз не произвёл впечатления».

Да, меня тоже, Наташа. Понимаете, какая там штука? Почему он завораживает только при позднем чтении? Это очень мастеровитый роман действительно, зрелый, поздний. При том, что это всего лишь, по-моему, третий роман Фицджеральда, но он удивительно зрелый действительно. Это такая литература, которая воздействует не с помощью фабулы, не с помощью даже ярких характеров, а с помощью точно организованной системы лейтмотивов. Вот это там самое сильное. Это как у Чехова. Про что Чехов — сказать невозможно. Он про состояние. И вот это состояние он умеет вызвать.

«Великий Гэтсби» — это очень точная книга о конце «эпохи джаза», об её обречённости, о гибели её людей, о гибельности этого пути. Это книга о том, как подходит Великая депрессия. И написана она за три года до того, как по-настоящему всё стало рушиться. Это, по-моему, великое предвидение. И образ этого Гэтсби, которого так чудесно сыграл ДиКаприо, в этом идиотском розовом костюме, с его неумением жить, неумением тратить деньги, с его вечеринками, морями шампанского и с его невозможностью добиться простой человеческой любви. Это атмосферный роман, поэтому читать, ценить его начинаешь тогда, когда научишься считывать скрытые коды.

«Второй вопрос о любви. Я согласна с вашими словами о влюблённости. Как вы восстанавливались после краха любви (если у вас такое, конечно, было)?»

Ну, у кого же такого не было? Было. Как восстанавливался? Работой. Труд — это самый сильный самогипноз. Ничего не остаётся человеку, кроме как в какой-то момент заставить себя сесть — тогда за машинку, потому что в эпохе всякого краха любви ещё были машинки. А потом, когда уже появились компьютеры, я научился не влюбляться в плохих. Но у меня были плохие иногда.

Вот тут спрашивают, как на меня подействовал роман Моэма «Бремя страстей человеческих». Я прочитал его почти сразу после армии, как раз после того, как меня не дождалась оттуда тогдашняя моя девушка… Но мы с ней потом всё равно помирились. Мы с ней, по-моему, три раза подавали заявление в загс, это был мой рекорд. Девушка довольно трезвая была, и она сама трезво считала, что она немножко похожа на Милдред. Моэм замечательно заклеймил этот тип. Что можно с таким типом сделать? Только научиться от него не зависеть. Хорошо, что этот опыт был у меня одним из первых. Я на нём сильно обжёгся и с тех пор уже женщинами-вамп никогда не увлекался. Хотя, конечно, я за многое ей благодарен, но прежде всего это благодарность именно за опыт. С тех пор уже я это гениально разоблачал во всех. Но надо сказать, что были минуты большого счастья тоже.

Я всегда в таких случаях, в минуты краха любви утешался, вероятно, только тем, что всё-таки я что-то из этого сделал, что-то я с этого стряс, какие-то стихи. Я в любом случае не в накладе. Тексты из этого были сделаны, и они от этого остались. А крах… Я очень поздно научился любить действительно хороших людей. Но научился. Перестал увлекаться вот этой мишурой всей, перестал попадаться на дешёвые примочки. Но зато перестал уж теперь точно. И теперь стоит девушке начать какие-то дурновкусные атаки или начать играть во что-то роковое — как сразу, простите, включаются фильтры.

Пропускаю ряд вопросов…

«Посмотрела представление Барышникова по поэзии Бродского. Мне показалось, что главный там страх перед старостью/немощью/смертью, что это именно гибель всерьёз. Можно ли сказать, что такие темы — доминирующие в поэзии Бродского?»

Вы правы, Света. Вы довольно глубоко проникли в тему. Попытки Бродского противопоставить собственную мраморность, холодность, неуязвимость смерти, как бы выиграть у смерти за счёт такого личного… не скажу, что даже мужества, а личного окостенения, оледенения — это одна из тем, действительно. Не могу сказать, что меня это всегда привлекает. Мне больше нравится тот Бродский, в котором есть как бы живой трепет и живая борьба — такие стихи, как «Колыбельная», отчасти, может быть, такие стихи, как «Меня упрекали во всем, окромя погоды…». Если вы заметили, в «Теодицее» есть полемическая отсылка к этому стихотворению. Бродский вообще работал на передовых рубежах, и, конечно, проблема смерти для него была очень важной. Но мне кажется, что тот способ защиты, который он избрал (то есть как бы стать мёртвым уже при жизни), не универсален. Очень хорошо когда-то сказал один крупный поэт: «Безусловно, внутри персика находится косточка. Но рассматривать только косточку — это как-то обедняет ситуацию».

«Что если речь не о разделении человечества, а о каких-то изменениях в человеческой природе, постепенное накопление которых обусловило переход от античной культуры вины в христианскую культуру стыда? — не вижу принципиальной разницы. — В этом смысле исход Дымкова в «Пирамиде» — это как весть Фаммузу — «Пан умер!»; это конец эпохи христианства, шире вообще эпохи монотеистических религий знакомого нам образца».

Нет! Это хороший вопрос, Андрей, но я никогда с этим не соглашусь. Я не верю в то, что крах христианства возможен (по крайней мере сейчас). Понимаете, христианство пока ещё не прошло даже фазу зрелости. А какое уж старение? Оно ещё не победило. Оно ещё по-настоящему не понято. Оно многажды по-детски извращено, но не понято. Вот Аркадий Арканов, например, говорил, что Библия — это не стартовая книги истории человечества, а итоговая книга предыдущего человечества. Во всяком случае, до мудрости и свободы, которые есть в Евангелии, человечество до сих пор ещё просто не доросло. Это экзотическая версия, но любопытная. Он интересный был фантаст. И вот я думаю, что христианство не только ещё не стареет, не только оно ещё не переживает упадок, но оно ещё и триумфа настоящего не видело. Его первый триумф по большому счёту — это только победа во Второй мировой войне над фашизмом, вот тут оно победило. А цепь триумфов у него ещё впереди.

«Осознавали ли последователи знаменитых мастеров, что являются литературными реинкарнациями оных? — нет, конечно, не осознавали. — Может ли талантливый эпигон — осознанно — «сделать» себя воплощением предшественника?»

Не знаю такого случая пока. Если ниша есть, то, конечно, она втягивает, но сознательно в неё попасть, примериться к ней невозможно. Я знаю только один случай, когда человек понял, чью нишу он продолжает, и пытался встроиться. Это, простите, классическое стихотворение Пастернака, которое часто называют «Стансы»:


Столетье с лишним — не вчера,

А сила прежняя в соблазне

В надежде славы и добра

Глядеть на вещи без боязни.


Вот это, где он осознаёт пушкинскую нишу, вакансию поэта и понимает, что пушкинская ниша втягивает его. Я не готов сказать, что Пастернак — реинкарнация Пушкина, но он близко к этому подошёл. Во всяком случае, он ставили себе такую задачу.

«Ницше говорил об оправдании вины и греха — мол, человек не выбирает условия, в которых рождаться, так что либо все виноваты, либо никто не виноват. Но как это сочетается с его идеей о сверхчеловеке, который и умён, и силён? Наверное, такой сверхчеловек мог бы подняться над социальной обусловленностью и сам выбирать, как жить».

Я думаю, что сверхчеловек (вы совершенно правы) — это как раз ответ на детерминированность. Человек вырвался из условностей, вырвался из условий. Я не помню, кому принадлежит эта фраза — по-моему, Штирнеру, одному из предшественников Ницше, а может быть, ещё кому-то, «Единственный и его собственность» (я не уверен, оттуда ли это): «Перед тобой лежит чудовище, на котором написано «надо». Перешагни через него и скажи «я хочу». Или это у самого Ницше… Но у Ницше я этой фразы не помню. Это, мне кажется, прямой выход как раз из ситуации детерминизма. И сверхчеловек — да, конечно, не детерминирован ничем, ему не довлеет никакое происхождение.

«Ницше говорит о том, что добро от слабости — плохо, а зло от справедливости — хорошо; и вообще добро должно быть с кулаками и т.д., обвиняя религиозную нравственность в закоснелости. Но ведь многие писания исповедуют те же идеи «добра с кулаками», «своего пути» — тот же индуизм к примеру. Неужели Ницше был так плохо знаком с религией в целом? И как плохо, что его потом понесло в крайности — мол, любое добро плохо, любое зло оправдано».

Нет, его не несло в эти крайности, так он не формулировал. Но, безусловно, некоторая брезгливость к добру, к слабости, к умилению и некоторое демоническое обаяние зла и обожание зла — это у Ницше было, ничего не поделаешь. Это происходило как раз, я думаю, от компенсации, от физической слабости, от постоянной болезни. Когда я узнаю, что четвёртая книга «Заратустры» написана была, когда он задыхался в соплях буквально, страдал от influenza, мне многое становится понятно. А особенно когда читаю там все эти песни-пляски и представляю вот такого тяжеловесн