Один — страница 295 из 1277

При этом я, заметьте, не вхожу в обсуждение вопроса, сама ли Донцова как некий завод непрерывного цикла сочиняет эти бесконечные ежемесячные тексты, или их пишет за неё кто-то другой, или это делает авторский коллектив. Это мне не интересно. Я готов допустить, что она всё это делает сама, но причины этой производительности мне не понятны. Это литература, лишённая сверхзадачи.

И вот здесь, наверное, пролегает грань между литературой и ремеслом, потому что литература Акунина сверхзадачей продиктована, в ней есть чрезвычайно сильный, чрезвычайно постоянный, я бы сказал, на редкость константный мотив, заявленный с самого начала, — мотив человеческого достоинства. Акунин всё время рассматривает один и тот же вопрос, заданный впервые в «Тайном советнике»: почему российская государственность постоянно предпочитает опираться на мерзавцев, а оппозиция — на благородных людей, и в результате и те, и другие оказываются вовлечены в воронку взаимного истребления и деградации? Потому что при таком положении не может быть не только диалога, при таком положении не может быть развития. И мне Акунин как писатель, безусловно, интереснее. Есть у него вещи, которые совершенно прошли мимо меня, не задев, — такие, как «Сокол и Ласточка». Есть такие, как «Аристономия», которые вызвали у меня серьёзный интерес, где-то — желание спорить, а где-то — восторг. Но в любом случае Акунин — это человек, который отвечает на собственные внутренние вопросы. И в этом, как мне кажется, его достоинство и правота.

«Давно меня заинтересовал герой книги «Алмазный мой венец» — Колченогий. Узнал, что это Нарбут — поэт, трагически погибший в лагере. Знакомо ли вам его творчество? И в чём его оригинальность?»

Можно сколько угодно ругать Катаева, как это делают многие добровольные охотники. Я-то на самом деле считаю, что Катаев — замечательный писатель, а «Алмазный мой венец» — замечательная книга. Вы знаете, что в долгом споре об этом романе, который шёл между Давидом Самойловым и Лидией Чуковской, Чуковская занимала, как всегда, позицию более бескомпромиссную. К сожалению, у неё тоже было иногда (почему её и называли Немезида-Чуковская) вот это чёрно-белое видение мира, умение считать до двух. Ну, ничего не поделаешь. Люди, которые борются всю жизнь, и люди с такой трагической биографией, как у неё, — они, наверное, имеют право на такую чёрно-белость.

Так вот, Самойлов понимал некоторые достоинства книги, но говорил, что всё равно есть чувство, будто у Катаева «в душе мышь сдохла». У меня есть несколько иной подход к этой книге. Я считаю, что Катаев был вправе на равных говорить об этих героях, и, в общем, невзирая на ряд поступков достаточно двусмысленных, по большому счёту он свою молодость не предал. Я знаю, что он на коленях просил прощения у Зощенко. Знаю, что он помогал Мандельштаму. Знаю, что он пытался спасать семью Багрицкого, которая много бедствовала после его смерти, пытался спасать его арестованную жену. В общем, он вёл себя, как человек.

Что касается Нарбута. Нарбут был одним из акмеистов. Ахматова, которая очень строго относилась к перечислению участников «цеха», всегда его включала в это число и относилась к нему вполне доброжелательно. В качестве редактора издательства «Земля и фабрика» Нарбут подкармливал многих. Это именно из-за него, кстати, из-за его небрежности случилась с Мандельштамом вся история, которая была потом описана в «Четвёртой прозе» — история с редактированием «Уленшпигеля». Я не буду сейчас вдаваться в конфликт Мандельштама и Горнфельда, но очевидно, что Нарбут мог бы в этой ситуации, пожалуй, бережнее отнестись к корректуре книги, добиться, чтобы там с самого начала было написано «перевод Горнфельда в обработке Мандельштама», — и скандала бы не было. Издатель он был талантливый и конъюнктурный, хватавшийся за переводные новинки и наводнившие во второй половине 1920-х Россию всякие дешёвки в бумажных обложках, что давало неплохой шанс выжить так называемым «дамам-переводчицам» — людям, которые не могли устроиться в «Новой жизни», но зато владели языками.

Что касается собственно его поэзии. Катаев её довольно точно характеризует: это поэзия кровавая, жестокая, чрезвычайно натуралистичная. Все помнят (и помнят благодаря Катаеву) стихи из страшной книги «Плоть», которую он там цитирует в изобилии. Вот это:


И кабану, уж вялому от сала,

забронированному тяжко им,

ужель весна так ясно подсказала,

что ждёт его холодный нож и дым?..


И вот это замечательно:


Ну, застрелюсь. И это очень просто:

нажать курок — и выстрел прогремит.

И пуля виноградиной-наростом

застрянет там, где позвонок торчит.


Нарбута все помнят благодаря Катаеву, хотя «Плоть» некоторые прочли в спецхране «Ленинки» потом по собственной инициативе. До нас дошла из поздней лирики Нарбута одна строфа, которую он прислал жене в письме уже из лагеря, арестованный в 1938 году:


И тебе не надоело, муза,

Лодырничать, клянчить, поводырничать,

Ждать, когда сутулый поднимусь я,

Как тому назад годов четырнадцать…


Потрясающее четверостишье и потрясающая судьба. Мне особенно мучительно то, что он (у меня стихи об этом были) с женой ругался в ночь перед арестом. Действительно, перед тем, как его должны были взять, он страшно скандалил с женой. Знаете, когда люди живут в обстановке страха, в постоянном предощущении, что за ними придут, они всё время ругаются, всё время выясняют отношения и вымещают ненависть друг на друге. А потом она, естественно, оказалась его единственной надеждой, передачи ему таскала. Вот это ужасно. Так что не знаю, что делать, но надо, видимо, как-то в обстановке давящей пытаться уберечь друг друга.

Что касается посмертной судьбы Нарбута, то думаю, что его настоящее возвращение, настоящая слава ещё впереди, потому что когда возвращались, воскресали поэтические имена в 80–90-е, он оказался затемнён более яркими персонажами. Но тем не менее вышла его замечательная книга — большое «Избранное». Думаю, что его ещё будут читать, потому что те рубежи, на которых он искал — рубежи прозаизации поэзии, освоения новых территорий, новой лексики — это, конечно, замечательно. И я очень рад, что в ближайшее время, я думаю, мы все будем это наблюдать.

«Нравится ли вам барон Унгерн как исторический деятель? Случаен ли взлёт его страшной карьеры в Монголии? Закономерен ли крах?»

Понимаете, о бароне Унгерне мы все знаем благодаря замечательным книгам, многократно переиздававшимся, начиная с «Самодержца пустыни», и благодаря Юзефовичу (только что сейчас вышел новый вариант в серии «Жизнь замечательных людей»). По чести вам скажу, барон Унгерн как исторический персонаж мне очень не нравится. Я не люблю романтизации этого человека. Я понимаю, почему его романтизируют. Он выглядит таким белым рыцарем. По-моему, он обыкновенный самолюбующийся садист, каких было довольно много, и садическое в нём первично, а убеждения вторичны, садическое просто на уровне физиологии. Мне кажется, что тот же Горенштейн, который написал о нём замечательный сценарий (может быть, полный фактических неточностей, но очень точный психологически), понимал его лучше многих. Это не значит, что я предпочитаю книгу Горенштейна — достаточно вторичную по фактам и уж никак не исследовательскую — дотошной биографической работе Юзефовича. Я Юзефовича вообще очень люблю и высоко его ценю. Просто мне кажется, что отношение Горенштейна к Унгерну было трезвее.

Мне кажется, что Унгерн был безумец. И на фотографиях видны эти белые, совершенно безумные глаза. И в его попытках организовать собственную империю, конечно, видны амбиции сумасшедшего — талантливого сумасшедшего, может быть, и даже, может быть, убеждённого. Но искренняя убеждённость в своём мессианстве мне представляется ничуть не оправдывающей, ничуть не реабилитирующей чертой. Да, таких людей, кстати говоря, в Серебряном веке было довольно много. Я думаю, кстати говоря, что такие же мессианские амбиции, но гораздо более скромные, были у Блюмкина, были у Рериха, как ни странно. То есть это всё — увлечения или оккультными, или квазинаучными теориями имперского свойства. У Унгерна действительно была мечта возрождения России, которая придёт с Востока, но его мечты с его садической практикой, по-моему, соотносятся настолько очевидно, что умиляться тут решительно нечему.

Просят, чтобы лекции были по отдельным текстам, а не по писателям в целом. Хорошо, попробуем.

«Что вы думаете о творчестве Серджо Леоне? Он смотрел на жизнь с широко открытыми глазами. Беспощадными глазами…»

Я не настолько знаю его творчество. Мне упомянутый Пекинпа из прошлой программы несколько ближе, но, конечно, Серджо Леоне — замечательный режиссёр, мастер эпического повествования. Слово «спагетти-вестерн» представляется мне несколько унизительным, но эпические характеры там действительно есть. Другое дело, что у Серджо Леоне всегда было глубоко ироническое отношение к бандитской мифологии, и за это я его люблю отдельно.

«Читали ли вы книги Ильи Бояшова — например, «Танкист»? Ваше мнение о них?»

Я очень хорошо отношусь к творчеству Ильи Бояшова. И «Путь Мури» мне когда-то очень понравился. Вообще Илья Бояшов мне нравится тем, что он пишет совершенно не в русле современной российской литературы. У него совершенно нет водянистости, нет рыхлости, проза его очень компактна. Он пишет короткие и оригинальные вещи, пытаясь нащупать новые формы. Последний его роман «Джаз» — хроника одного дня — мне временами, может быть, и скучно было читать, потому что меня этот день не интересует, но сам метод замечательный. Книга «День мира», придуманная в своё время Горьким — хроника одного дня, написанная разными международными журналистами, — это прекрасная затея. Это даёт очень хороший срез, портрет истории человечества. И Бояшов, конечно, гигантскую работу проделал, очень хорошо и компактно всё это изложил. Нравится мне, конечно, и «Танкист» («Белый тигр»). Надо сказать, что фильм нравится тоже, как ни странно. Я умею объективно относиться к творчеству людей, которые, как Карен Шахназаров, со мной совершенно идеологически не совместимы, но я уважаю их талант.