Один — страница 313 из 1277

Первый касается СМЕРШа. То есть, всё-таки служил ли он там — неизвестно. Я Василия Быкова как-то спрашивал, что он думает о Богомолове. Он назвал его писателем выдающегося таланта. Хотя апология СМЕРШа в «Моменте истины» его смутила, но всё равно на качестве книги это не сказалось. Он только сказал: «Никогда в нашем ветеранском сборище любом, когда собирались писатели-ветераны…» — тогда ещё довольно плотно общавшиеся — Бондарев, Быков, Бакланов — авторы, знаменитой прозы 50–60-х годов. Когда они сходились, Богомолов никогда не вспоминал о своём военном опыте. То ли этот опыт был так ужасен; то ли есть версия, что этого опыта просто не было, потому что Богомолов (а вообще настоящая фамилия была Войтинский) просто воспользовался чужими рассказами и выдумал себе всю эту биографию, а на самом деле на фронте не был. Такая версия тоже есть. Поверить в это я никак не могу, хотя это ничуть не умалило бы моей к нему… не скажу, что приязни (приязнь — здесь сложное дело), но моего к нему пиетета, потому что выдумать такую биографию целиком — это подвиг настоящий.

И надо вам сказать, что роман «Жизнь моя, иль ты приснилась мне…» я ставлю выше «Момента истины», потому что это, как называл Богомолов, «автобиография вымышленного лица». Придумать и так документировать, так глубоко фундировать биографию не существовавшего человека, который с личной судьбой Богомолова почти не имеет пересечений, — это колоссальный подвиг. Кстати, некоторые говорят, что Николай Островский всё выдумал в «Как закалялась сталь», а реальная его биография была гораздо более заурядной. Так это прибавляет мне уважения к нему, это прибавляет ему авторитета, потому что выдумать такое — это надо быть большим писателем.


Что касается собственно художественной стороны. Богомолов действительно заслуживает разговора. Второй трудный момент здесь — это его крайняя собственная закрытость. Я видел его единственный раз в жизни, в гостях, говорил с ним. И меня поразило, что этот человек, знавший наизусть, на память такое количество документов, такое количество цифр, точной информации, действительно ничего не говорил о себе. Но можно, наверное, всё-таки попытаться анализировать те тексты, которые нам доступны, и из них сделать некоторые выводы. Ну, таких загадок в литературе очень много — радикальное, разительное несовпадение текста и автора. Мы знаем, например, шолоховский случай. И поэтому о Богомолове, естественно…

Те, кто знали Богомолова, знают его фанатизм в отстаивании собственной точки зрения, его абсолютную нетерпимость, его пристрастие к документализации каждого слова, подтверждения его документами, некоторую почти параноидальную дотошность (параноидальную, конечно, не в клиническом смысле, а в смысле абстрактно-психологическом). Он действительно не очень совпадает с той весёлой и азартной атмосферой, которая есть в «Моменте истины», с тем невероятным и пронзительным гуманизмом, который есть в «Иване» или в рассказе «Сердца моего боль». Ну, ничего не поделаешь, бывают такие скрытные люди. И вообще писатель не обязан походить на свои тексты. Посмотрите на Горенштейна и почитайте то, что он писал. Поэтому разговариваем о Богомолове.

Для начала я начинаю отвечать на вопросы, их очень много.

«Доброй ночи! — Наталия пишет. Вам тоже доброй ночи! — Андреев в «Розе Мира» писал, что миссия Лермонтова — одна из глубочайших загадок нашей культуры. Как вы с ней справляетесь? Чьё мнение вам ближе: Соловьёва, для которого Лермонтов — чудовище; или Мережковского, для которого Лермонтов — единственный не смирившийся в русской литературе?»

Мережковского, конечно. Я вообще считаю, что в «Вечных спутниках» о Пушкине, о Лермонтове (может быть, о Некрасове, кстати) сказаны самые точные слова.

«Можно ли воспринимать его творчество как спор с христианством?»

Как спор с христианством — конечно нет. Как некоторую эволюцию, как постепенный отход от христианства, как балансирование между исламом и христианством — да, пожалуй, потому что «…Небеса востока // Меня с ученьем их пророка // Невольно сблизили». Лермонтов интересовался исламом. «Фаталист» — последняя повесть «Героя [нашего времени]» — имеет серьёзные пересечения с исламским мировоззрением. Корни лермонтовского мировоззрения исламские. У меня была большая статья «Мцыри и Маугли: две инициации [колонизации]», как сейчас помню, в журнале «Русская литературе»… в журнале «Литература в школе». Там речь шла о том, что «Маугли» и «Мцыри» — это две противоположные стратегии в отношении завоёвываемых земель: Киплинг идёт на Восток учить, и Маугли идёт в джунгли как человека; а Мцыри идёт учиться, и Лермонтов идёт учиться на Восток, он идёт на Восток набираться тамошней мудрости. Обе эти стратегии отражены в его стихотворении «Спор». И спор этот не закончен, спор Востока и Запада исторически длится. Вот в этом и трудность оценки Лермонтова.

«Может быть, сделаете лекцию? Было бы здорово! И интересно сравнение с Байроном».

Наташа, здесь обычно делают ошибку (сейчас объясню, какого рода). Мы прекрасно понимаем, что в русской литературе — литературе молодой и по-хорошему наглой, как подросток, — в XIX веке есть такая тенденция: брать высокие западные образцы и их переделывать на русской лад, сохраняя западное содержание, то есть западную форму и наполняя её, как лайковую перчатку тяжёлым и мосластым кулаком, глубоко русским смыслом. В этом смысле почти у каждого русского классика был не то чтобы двойник, но ориентир на Западе. И вот Байрон — это ориентир для Пушкина. Пушкин находится в постоянной с ним полемике, которая особенно отчётлива, конечно, в «Онегине». «Онегин» — это реплика на байроновского «Дон Гуана». Надо сказать, более удачный роман, конечно, потому что и более компактный, и более изящный. И главное — это жанр высокой пародии. Дон Жуан здесь спародирован, и спародирован Чайльд-Гарольд:


Прямым Онегин Чильд Гарольдом

Вдался в задумчивую лень:

Со сна садится в ванну со льдом,

И после, дома целый день,

Один, в расчёты погружённый,

Тупым киём вооружённый,

Он на бильярде в два шара

Играет с самого утра.


Вот собственно весь байронизм. Конечно, Пушкин находится в жёсткой полемике с Байроном. Он ладит себя под него, он равняется на него. Он ради него выучил английский язык в конце концов, чтобы читать в оригинале (и Нащокин вспоминает его чудовищное произношение). Ну, ничего не поделаешь, он Байрона победил с позиций гуманистических. Это вечный спор гуманизма с романтизмом. И думается, что победа здесь осталась, конечно, за Пушкиным. Победа осталась за Татьяной, потому что Татьяна предложила гораздо более привлекательный modus vivendi, нежели байронизм («Уж не пародия ли он?»). Пародия — не только русский байронит, русский денди, а сам Дон Гуан, сам Чайльд-Гарольд. Конечно, пародия. Напыщенная гордыня и наполеонизм этот («И столбик с куклою чугунной») благополучно преодолён в пушкинском случае.

Так вот, что касается Лермонтова, то у него совсем не байронические идеалы («Нет, я не Байрон, я другой»). Он равняется на совершенно другого великого автора, и круг его проблем к этому автору восходит. Он из него переводил, мы все знаем «Не пылит дорога, // Не дрожат листы…». Конечно, это Гёте. Философская одержимость проблемами фаустианскими, проблемами просвещения, проблемами сверхчеловечности — это всё Лермонтов. И Лермонтов равняется на Гёте как автора философских драм.

Было бы небезынтересно (но, к сожалению, пока этим никто не занялся), было бы очень интересно проследить тонкие взаимосвязи лермонтовской прозы — прежде всего, конечно «Героя» с «Вертером», потому что «Герой [нашего времени]» — это и есть реплика на »[Страдания юного] Вертера», только опять-таки по-русски ироническая, пародийная. Этот Вертер от несчастной любви не покончил с собой, а он просто стал приносить несчастья всем вокруг себя. А вот то, что Шенгели назвал «резцом алмазной прозы» применительно к Лермонтову — это, конечно, так и есть. Но ведь «алмазная проза» Лермонтова (во всяком случае стилистически) имеет своим корнем короткий роман Гёте. Правда, надо сказать, что роман Гёте, конечно, и многословнее, и консервативнее, и тяжеловеснее. Но то, что Лермонтов ориентируется на Гёте, а не на Байрона, на философскую проблематику (конечно, прежде всего второй части «Фауста»), это и в «Сказке для детей» очень наглядно, а особенно наглядно в последних стихах — это, на мой взгляд, несомненно. Вот соотношение Лермонтова с гётеанством, претензия Лермонтова (и вполне обоснованная) быть русским Гёте, писателем, задающим духовную матрицу, — я здесь не могу с этим не согласиться. Не зря Лев Толстой любил повторять: «Поживи он ещё десять лет — и нам всем нечего было бы делать». Да, это так и есть.

«Поясните свой тезис о том, что «смерти нет потому, что мысль о ней мне невыносима». Ведь есть же очень много невыносимых вещей, которые существуют или существовали объективно».

Нет, она мне невыносима в другом смысле. Понимаете, невыносимы мне дураки, но это совсем другое. Причём самовлюблённые дураки или дураки, которые швыряются чужими жизнями, или дураки, которые претендуют на моральную истину. Они мне невыносимы, но они — объективная реальность, совершенно верно. Так же, как и перечисленные вами Голодомор, Холокост, революции и так далее. Речь идёт о когнитивном диссонансе, об антологической несовместимости сознания с конечностью, сознания с мыслью о смерти. Смерть не вместима в сознании, потому что они исключают друг друга. Вот так я это понимаю, такова моя интуиция в этом вопросе. Это не невыносимость, а это именно логическое противоречие. Поскольку я чувствую свою мысль бесконечной, с конечностью сознания я смириться не могу. Это достаточно долгая история, но чем меня слушать, вы почитайте просто «Записки сумасшедшего» Толстого, где он говорит: «Она здесь, она рядом, но её не должно быть». Вот кто такая «она» — там всё достаточно подробно расписано. И лучше расписано, чем я вам расскажу.