м, и ему даже это нравится. А можно быть пошляком, играющим в мерзость, тишайшим человеком, которому хочется себя спозиционировать как зверя, таким комнатным стратегом.
Горький был очень чуток, вообще говоря, к пошлости чужой, а собственной он часто не замечал. У него есть абсолютно пошляческие высказывания и пошляческие тексты. Ну, он вообще очень много делал для репутации, для формирования чужого мнения о себе. Это плохо, но ничего не поделаешь. Вот он писал о Сологубе, что всё время у него были какие-то демонические стихи, садические мотивы, а сам он имел внешность тишайшего учителя (он и был учителем, как мы помним), больше всего любил мармелад, и когда забрасывал его себе в рот, то подпрыгивал от удовольствия. Знаете, после этого уже всякие демонические мотивы Сологуба как-то перестают восприниматься всерьёз. Хотя Сологуб был большой писатель — не меньше, а может быть, и побольше Горького. Вот именно несоответствие между внутренним побудительным мотивом и самовыражением — это и есть пошлость. Это когда вы хотите произвести впечатление, а не решить внутренний вопрос.
«Каково ваше впечатление от романа Стивена Бакстера «Proxima» и Питера Уоттса «Ложная слепота»?»
Роман Питера Уоттса я читал. Я согласен с мнением Лазарчука и Успенского, что такое мог бы написать обкурившийся Лем. А «Proxima» не читал, к сожалению. Мне вообще нравится американская фантастика последнего времени, и нравится именно своей усложнённостью, но качественного рывка я там не вижу. По-моему, качественный рывок был сделан Кларком, Брэдбери и Азимовым. Всё, что было после этого, к сожалению, не дотягивает до уровня, до масштаба. Да и вообще всё, что было после 60-х годов в фантастике, было по большому счёту выработкой уже открытых месторождений.
«Как по-вашему, почему по вопросам экономики, политика и права в эфирах высказываются в основном не профильные эксперты, а писатели, публицисты, режиссёры — люди с живым, подвижным, но зачастую воспалённым воображением?»
Это спрашивает sandrtokarev. Я вам с удовольствием отвечу. Дело в том, что вопросы политики и права интересны не только экспертам. Это такая область, которая волнует всех. А писателю политика и право особенно важны, потому что писателю нужна свобода, гарантии. Помните, у Пушкина сказано: «Но если ты затейливо язвил // Пугливое его воображенье». У писателя пугливое воображение, воспалённое, вы правильно говорите, но именно благодаря этому воспалённому воображению он умудряется какие-то тенденции почувствовать заранее. Вот самое воспалённое воображение было у Мандельштама, но именно благодаря этому он умудрился почувствовать трагедию 30-х годов раньше всех. Никто ещё не понял, а он уже написал: «Мы правим свою китайщину… Страх стучит на пишущих машинках». Это цитата, по-моему, из четвёртой или пятой главы «Четвёртой прозы», совершенно точная. Вот этот страх: «Приказчик обвесил — убей его! Машинистка ошиблась — убей её! Жми, нажимай, дави!» — он это почувствовал. Воображение у писателя должно быть воспалённым, чтобы он раньше других успел испугаться.
«Знакома ли вам книга Мишеля де Монтеня «Опыты»? Что вы можете сказать по поводу этого произведения?»
Знакома, но почему-то я никогда, страшно сказать, не черпал в этой книге мыслей мне близких. Ну, может быть, что-то в интонации Монтеня меня настораживало. Понимаете, «Исповедь» Блаженного Августина мне всегда была очень близка, и я много оттуда брал для себя, из девятой книги в особенности, а Монтень почему-то с моей душой не перекликается. Наверное, это потому, что Блаженный Августин собой недоволен всё время, а Монтень считает себя человеком довольно правильным, то есть он менее рефлексивен, он более морален. Даже рискну сказать — он более морален, чем Блаженный Августин, субъективно мне так кажется, по интонации. На самом деле, может быть, я просто не то читал.
«Хотелось бы услышать лекцию об Уильяме Голдинге».
Мне бы тоже хотелось. Но, видите ли, Голдинг — нобелевский лауреат и, конечно, великий сказочник — это писатель того класса, к лекции о котором надо сильно готовиться, здорово готовиться. Это нельзя ограничиться «Повелителем мух». Это надо брать и тетралогию, это надо брать, конечно, и «Хапугу Мартина», и в огромной степени «Наследников» (в гениальном, на мой взгляд, переводе Хинкиса). Многие люди, которых я знал и любил, называли «Наследников» самым сложным философским текстом в прозе XX века — более сложным, чем Пруст, потому что имитация пещерного сознания там очень интересная. Это надо подготовиться.
«Не так давно в передаче «Своими глазами» Максим Шевченко с пеной у рта доказывал, что отрезать голову человеку гораздо гуманнее, чем его расстрелять, — не думаю, что он такое доказывал. Думаю, что вы здесь что-то как-то воспроизводите в своём исполнении. — Прошу вас дать морально-этическую оценку высказываниям Шевченко».
Понимаете, в чём дело? Мне очень трудно давать морально-этические оценки высказываниям моих друзей. А Шевченко долгое время был… я не скажу, что моим другом, но товарищем, приятелем. Понимаете, Максим Леонардович Шевченко мне ровно по одному параметру интересен и симпатичен — он действительно так думает. В нём нет пошлости, он абсолютно искренне думает и говорит то, что думает. Он такой утопист, мечтатель, радикал. Конечно, многие его убеждения, многие его контакты и его среда меня отвращают чрезвычайно сильно, но я верю в то, что он подставляется добровольно во многих отношениях. И хотя бы за эту наглядность его можно уважать.
«Фильм Луи Маля «Лакомб Люсьен» (по сценарию Модиано́) построен на парадоксе: юный герой без тени сомнения выбирает карьеру карателя. Что хотели сказать авторы? Ведь сознание Люсьена совершенно невинно».
Вот они это и хотели сказать. Я, кстати, до сих пор не знаю, как правильно ставить ударение — Модиа́но или Модиано́. Но из всего, что сделал этот нобелевский лауреат, включая даже недурной роман «Улица Тёмных Лавок», мне больше всего нравится сценарий «Лакомба Люсьена», кстати, как говорится, основанный на фактах и изложенный в двух актах. Это о том, что невинное сознание для фашизма уязвимее всего, и невинные люди становятся карателями. Эволюция простого человека-конформиста в карателя в «Лакомбе Люсьене» показана. Я смотрел когда-то эту картину. Это, в общем, классическое кино.
«Что вы думаете о творчестве Гаспара Ноэ?»
Я не люблю Гаспара Ноэ, мне очень стыдно. Я не люблю «Необратимость», которая сделана талантливо, но она явно… Знаете, это как «Сало́, или 120 дней Содома» у Пазолини: человек удовлетворяет личные порочные страсти за счёт антифашизма, за счёт правильных, как ему кажется, идей. Это, конечно, жестокое кино, оно мне очень не нравится. И совсем мне не понравилась «Любовь» в 3D. Потому что это удовлетворение своих страстей, в лучшем случае визионерских, в худшем — простите меня, просто садических. Сцены, когда Венсану Касселю ломают руку или когда героиню Моники Беллуччи девять минут насилуют в подземном переходе, не делают читателя, слушателя и зрителя моральнее.
Знаете, среди людей, одержимых жестокостью в кинематографе, людей, которые действительно хотят сделать зрителя соучастником, серьёзен, по-моему, один человек — это Ханеке. Вот когда Ханеке снимает, например, «Скрытое» или особенно «Жестокие игры»… «Белая лента» — это другой жанр. Ну, возьмём «Жестокие игры». Или как он называется точно? Я сейчас не вспомню. [«Забавные игры»]. Ну, где двое мальчиков убивают семью. Я вижу, что он мучается. Я вижу, что он не получает удовольствия от происходящего. Он тычет меня в это носом! Он говорит: «Смотри! Смотри! Не отводи глаз! Ты обязан это видеть, ты обязан в этом жить». Мне кажется, что Ханеке мучается, это снимая, а Гаспар Ноэ любуется, это снимая. И его стилистические упражнения не представляются мне столь ценными, чтобы стоило ставить такие этические эксперименты. Ну, не нравится, ничего не поделаешь.
«Избранный вами формат общения со слушателями (вопрос — ответ) стал меня несколько тяготить. Может быть, стоит продлить время ваших «лекций» или развёрнутых комментариев?»
Понимаете, Аня (это annapurna), я бы с удовольствием делал это как сплошные лекции, но я могу существовать только в режиме диалога, и без ваших вопросов мне не интересно. Я слишком много читаю лекций в обычное время — в институте или в «Прямой речи». Здесь мне хочется поотвечать. Мне нравится энергия этого общения.
Про Дейва Эггерса я сказал. Я перепутал, кажется, немного его фамилию. Да, Эггерс, роман «The Circle».
«В своё время после неудач в ракетно-космической отрасли вы разразились укоризнами — «у вас ракеты не летают». Следом последовали досадные неудачи у американцев, а вы на это не откликнулись. На днях американская ракета опять не взлетела, а наш корабль благополучно вернулся. А вы — молчок. Неужели ждёте нашей неудачи?»
Нет, я не жду нашей неудачи. Если бы я был американским поэтом, я бы реагировал на американские проблемы. Меня волнуют проблемы русские, про американцев пусть пишут американцы. Если американцы сделают что-то (и они делают, и я на это отзываюсь периодически), что оскорбит мои нравственные чувства… Ну, вы же слышали, как я сейчас резко, жёстко, бескомпромиссно высказывался о Трампе, я бы даже сказал — просто бесстрашно высказывался! При этом нахожусь сейчас в Америке. Так что не волнуйтесь, американские проблемы меня тоже занимают. Когда у них плохо, я об этом говорю. Но почему-то меня в Америке за это меня не объявляют ни врагом, ни «пятой колонной», ни отыскивают в моих мотивациях «мидовских печенек». Да они вообще, по-моему, не очень обращают на это внимания.
«В своё время вы назвали Игоря Стрелкова самым достойным гражданином России в XXI веке…»
Нет, ничего подобного я не говорил. Я говорил, что Игорь Стрелков — это единственный перспективный политик (на тот момент). Сейчас, мне кажется, он отчасти растерял эту перспективность, потому что сделал несколько вещей, которые подорвали его популярность. Да она и объективно была подорвана ходом вещей, ходом эволюции самого проекта «Новороссия». Меня, кстати, просят не употреблять слово «Новороссия».