Один — страница 360 из 1277


Я обычно как напьюсь,

Головой об стенку бьюсь.

То ли вредно мне спиртное,

То ли просто возрастное.


— как сказал замечательно Иртеньев. Ничего страшного нет в том, чтобы зависеть от генов. Да, я считаю, что примерно на две трети мы предопределены генами, а на треть — свободной волей, средой, обстоятельствами и так далее.

Я вообще уверен… Я знаю, что многие сейчас не согласятся. Ну, что же делать? Иногда надо выражать какие-то свои мысли. Я говорю, что человек рождается в значительной степени готовым. Я, наблюдая за развитием собственных детей, это понял. Практически все черты, которые они проявляли до двух лет, ещё даже толком не заговорив… Уже их характер был готов, был предопределён, уже всё про них было понятно.

И я не думаю, что человек настолько хозяин своей судьбы. Я недавно девятому классу (вру, десятому) объяснял различие между роком и судьбой на примере «Мороз, Красный нос» — поэмы о русском роке. И удивительно, что им это очевидно. Вот я говорю, умные пошли дети. Они сразу говорят: «Судьба — это то, чего ты можешь быть хозяином». Судьба — это твой инструмент. Ты лепишь её. Но рок (во всяком случае, в античном понятии) — это нечто непреодолимое. Мне кажется, что то, что мы родились — это уже непоправимо. Ну и ничего такого плохого.

«Как вы отличаете хороший перевод от добротного, особенно если это поэзия?»

Видите ли, если переводчик старается «переиродить Ирода» (транслируя старое выражение Шекспира), я это всегда чувствую. Не буду называть имён, но это всегда понятно. Если переводчик разбивается в лепёшку, чтобы его не было видно, а видно было автора, как делает Голышев, — вот это, по-моему, идеально. Как делал Владимир Харитонов — изумительный переводчик, в частности Фицджеральда. Как делал это, например, Стенич. Мне кажется, что это высокая, жертвенная профессия — вложиться в перевод так, чтобы видно было автора. Блистательным переводчиком в частности был Иван Киуру, когда он переводил Тудора Аргези. Аргези — очень трудный автор для перевода (я подстрочники-то видел). Гениально переводил, кстати говоря… Ну, я не буду выстраивать такой ряд, потому что с чем сравнивать несравненное, как говорится. Но Пастернак, переводящий Рильке, — это какое-то чудо самопожертвования! Потому что весь синтаксис Пастернака меняется, когда он переводит «По одной подруге реквием». Это действительно гениальный перевод, величайший!

Из поэтических переводчиков лириков я мог бы назвать, наверное… наверное, мог бы назвать… Сейчас, подождите. Подскажите кто-нибудь (хотя я могу сейчас, конечно, по Сети посмотреть), кто переводил лирику вагантов и написал совершенно блистательный роман «Разбилось лишь сердце моё». Фамилии всё-таки я иногда забываю, потому что, понимаете, когда есть iPhone, зачем так много помнить? Сейчас я это наберу. Но вообще поэтический перевод демонстрирует очень часто всё-таки высокое самоотречение. Михаил Яснов, переводящий Аполлинера, — действительно, по-моему, совершенно блестящий переводчик. И Яснова не видно, а видно Аполлинера…

А, Лев Гинзбург, конечно! Лев Гинзбург. Вот говорят, что Гинзбург был невероятно тяжёлым человеком. Не могу об этом говорить. Хотя я с дочкой его, кстати, хорошо знаком — с Ириной Гинзбург, женой замечательного композитора, не будем уж называть… Ну, всё-таки признаюсь, что Журбина. Лев Гинзбург был очень непростым человеком. Ну, если опять-таки не путаю ничего. Если путаю — поправьте. Гинзбург был человеком очень непростым, но тем не менее его переводы лирики вагантов — это какое-то феноменальное перевоплощение. И «Валленштейна» Шиллера он совершенно замечательно переводил и радовался, как крепко, как по-народному у него это получилось.

Я уже не говорю о том, что пастернаковский перевод «Фауста», хотя на нём лежит, конечно, сильная тень (вот в этом случае лежит) и пастернаковской лексики, и пастернаковских интонаций, но Гёте у него впервые заговорил по-русски. Послушайте, ну не Холодковского же читать, в конце концов, не Брюсова же. Перевод Холодковского очень хорош, но он невыносимо тяжеловесен. А посмотрите, что сделал из этого Пастернак:


Им не услышать следующих песен,

Кому я предыдущие читал.

Круг посвящённых стал с годами тесен,

И, признаюсь, мне страшно их похвал,

А прежние ценители и судьи

Рассеялись, кто где, среди безлюдья.


Может, я тут вру что-то, но всё равно вот это — голос Гёте, ничего не поделаешь, его ни с чем не перепутаешь. Так что чем меньше переводчика в тексте, тем это и лучше.

«Как вам Александр Амфитеатров?»

Я неожиданную вещь, наверное, вам скажу: он был неплохой прозаик. И поэтому когда, желая меня оскорбить, меня с ним сравнивают, говоря о плодовитости, о беллетризме, о журнализме… Во-первых, он был довольно храбрым фельетонистом. Не буду уж вам напоминать про «Господ Обмановых», это фельетон не первого разбора. Но Амфитеатров был неплохой прозаик, между нами-то говоря (во всяком случае, значительно лучше, нежели Боборыкин). Я, честно, изучал второй ряд русской литературы, и даже третий. Когда-то Леонид Филатов сказал: «Такие фигуры второго ряда, как Станюкович, могли бы составить славу любой европейской литературе». Могли бы, да. Потому что у нас много всего, мы богатые.

Я согласен, что Амфитеатров — это интересное явление. Ну, явление не меньшее, чем в своём жанре Аверченко, чем Тэффи, чем Потапенко даже. Хотя, когда начинаешь читать Потапенко после Чехова, это всё равно, что после моря бродить по болоту. Но Амфитеатров — интересный, неплохой. Да даже Крестовский — неплохой автор. Крестовский был, конечно, в конспирологических своих построениях полным, прости господи, кретином. Вот этот его «Кровавый пуф» — знаменитый роман о том, как полячишки и жиды губят Российскую империю. Но, в конце концов, его «Петербургские трущобы» — это далеко не худший образец конспирологического и, если угодно, даже уголовного романа. И всё-таки Крестовский заслужил свои часы, подаренные ему императором. «Кровавый пуф» интересно читать. К тому же он был, насколько я помню, когда-то то ли главным полицейским в Варшаве, то ли ещё каким-то важным чином. В любом случае он знал материал. Он забавный такой был.

Дальше мы идём. Извините, у меня постоянно здесь сбиваются всякие полезные настройки, и поэтому я иногда просто не попадаю на форум. Но я, тем не менее, сейчас поотвечаю на крайне интересные вопросы, пришедшие в письмах, потому что почта сегодня настолько увлекательная и, по-моему, гораздо более интересная, чем все наши форумные посиделки. Да, тут ещё, естественно, спрашивают меня очень многие, готов ли я поехать выступать в Грузию. Да, готов. Почему же? Я даже рассчитываю там быть на поэтическом фестивале в мае. Мне кажется, это очень важно, чтобы и там слушали.

«Ваше мнение о современной молодёжной поэзии, в частности об Ах Астаховой?»

Ну, Ах и Ах. Что тут скажешь? Я знаю, что Ах Астахова высказала обо мне какое-то хорошее мнение, и я вроде как теперь её ругать не должен. Но, в конце концов, не всегда же надо платить взаимностью? Ах Астахова существует примерно в том же жанре, что и Андрей Дементьев. Это, наверное, почётно. Пусть лучше люди читают её, нежели не читают ничего, но к литературе, на мой взгляд, никакого отношения это не имеет. Сергей Лавров тоже хорошие стихи пишет.

Катя Зильберг: «При чтении комментариев меня не оставляет ощущение некой шизофреничности авторов, во всяком случае расщеплённости их сознания. Группа берёт из общего контекста одну фразу и начинает её мусолить в абсолютном отрыве от всего сказанного. Это особенность расщеплённости современного бессознательного?» Екатерина, друг мой, это назвал Алексей Иванов «пиксельностью», такой раздробленностью мышления. Ничего в этом дурного нет, мне кажется, ничего ужасного, ничего ненормального.

«Ваше отношение к поздней лирике Вознесенского, в частности к поэме «Casino «Россия»?»

Я не вижу большой разницы между ранней и поздней лирикой Вознесенского. И та, и другая, по-моему, очень тщательно отбирали реалии… в общем, работали с современностью, работали с современными реалиями, вплавляли их в стихи. Я Вознесенского люблю и считаю его большим поэтом. Очень плохо отношусь к людям, которые поверхностно, не зная его толком, обзывают его то «витриной советского шестидесятничества», то «экспортным вариантом авангарда», то «наследником третьесортного футуризма».

У Вознесенского было несколько стихотворений исключительно высокой пробы. Я скажу даже странную штуку. Совпадаю я здесь, кстати, с другим очень хорошим критиком, часто мною упоминаемым — Владимиром Ивановичем Новиковым. Я люблю у Вознесенского… Это как сказано у Вознесенского: «Я люблю в Консерватории не Большой, а Малый зал». Я люблю у Вознесенского не ранние вещи, не поздние, а 70-е годы, больше всего — сборник «Соблазн». Я люблю его трагические стихи, стихи времён глубочайшего экзистенциального кризиса, когда он написал, например, «Уездную хронику» — стихотворение, которое, кстати говоря, мой сын включает в свои чтецкие программы с моей тяжёлой руки. По-моему, он единственный человек, который правильно это читает. Ну, бог с ним. Всё равно он меня сейчас не слышит, и испортить его этой похвалой я не могу.

Я очень люблю эти стихи, иначе я бы не стал их никому навязывать. «Уездная хроника», «Девочка с удочкой, бабушка с удочкой». Потом, по-моему, совершенно гениальные стихи о Михаиле Рощине:


Как божественно жить, как нелепо!

С неба хлопья замёрзшие шли.

Они были темнее, чем небо,

и светлели на фоне земли.


Мне очень нравится его поэма «Андрей Полисадов», в которой отрефлексировано удивительным образом русское религиозное чувство и предсказаны многие проблемы нынешнего православия. Вот это:


И летят покойники и планеты по небу:

«Господи, услышь меня, услышь меня кто-нибудь».