Понимаете, низшей точкой падения, как мне кажется, низшей точкой деградации советского режима был 1980 год: вторжение в Афганистан, олимпиада с её оголтелой пропагандой, какие-то подвижки, но тогда андроповское ведомство вышло опять на первый план и начались массовые аресты, высылки диссидентов и все дела; Сахаров в Горьком с принудительным прерыванием голодовки. Ложь, фальшь, гниение и пропаганда зашли довольно далеко. Дальше началось что-то новое, что-то другое. А каким оно могло быть, мы поговорим через три минуты.
РЕКЛАМА
― Доброй ночи! Программа «Один», последняя четверть эфира, Дмитрий Быков с вами. Немножко я ещё успею поотвечать.
«Совсем недавно, в феврале месяце, на церемонии ЮНЕСКО в Мексике были показаны первые «диски кристаллозаписи» с записанными на них документами, которые представляют собой наноструктурное стекло, где лазером можно сохранить сотни терабайт. Как мы все знаем, первыми упомянули кристаллозапись Стругацкие в связи с люденами во время переговоров Логовенко. Неужели будущее, что написали Стругацкие, уже наступило?» Давно наступило, дорогой fontendet. Давно уже мы в нём живём. Во всяком случае всё, что произошло в творчестве Стругацких… Сегодня «Волны гасят ветер» — это просто настоящее.
Что касается вопроса о возможностях конвергенции в СССР. Тут сразу посыпался шквал SMS: «Не могло этого быть!», «Сослагательное наклонение не работает». Ну, наверное, не могло, но теоретически из всех вариантов развития мне это кажется самым интересным. История вариабельна. Понимаете, она всё-таки ветвится. Будущее не одно. Стругацкие правы были в этом абсолютно, и не только Стругацкие. Когда в 1974 году в США появилось такое направление, как альтернативная история, и почти одновременно это в России начал разрабатывать замечательный историк и писатель Владимир Шаров, который очень точно говорит, что история делается не на прямых и явных путях, а в тупиках, в локомотивных депо и так далее, — вот это и есть на самом деле попытка построить ризому, ветвящуюся систему. У истории нет единственного пути. Да, вода всегда течёт кратчайшим путём, но тем не менее в истории бывают чудеса, когда кратчайшие, легчайшие, очевиднейшие пути (всегда опасные) странным образом избегаются. История же интуитивно прокладывает себе путь. Я верю в направленную эволюцию, но я прекрасно понимаю и то, что направление этой эволюции (нам, во всяком случае) неведомо, и очень возможно, что мы можем на него влиять.
Поэтому как бы вы ни относились к Советскому Союзу, путь его развала не был императивен. И я до сих пор считаю, что всё могло произойти и раньше, и иначе. Хотя последняя развилка была пройдена, по-моему, в Новочеркасске в 1962 году, но в 70-е была масса возможностей что-то пустить иначе. И после 1980 года, мне кажется, стали намечаться какие-то пути выхода. Ещё ведь при советской власти началось её перерождение, которое всем казалось разложением. А может быть, это было именно перерождение. Может быть, это были попытки совместить советский комсомол с индивидуальным предпринимательством, с какими-то новыми жилищными кооперативами и так далее, с глупостями полными, но информатизация советского общества могла привести к его другой эволюции. Тем не менее, привела она к обрушению, распаду и выплёскиванию с водой множества детей.
«Ваше мнение о «Географ глобус пропил»? — очень люблю этот роман. — И о фильме по нему?» И фильм этот очень люблю. И не думаю, что они так уж различаются между собой.
«Хемингуэй писал, что многое для своего метода позаимствовал у Сезанна. Есть ли художник, творческий метод которого (или его эстетика) близок вам?»
Ну, спасибо за параллель. Есть. Это Ярослав Васильевич [Игоревич] Крестовский (кстати говоря, внук того Крестовского, о котором мы сегодня говорили), самый литературный из петербургских художников, но и самый острый, самый парадоксальный. И я не зря на обложку «Оправдания» вынес его великую картину «Натюрморт с топором». Мне очень нравится думать, что он успел (хотя он ослеп под старость) эту книгу в руках подержать.
«Мне больше нравится ознакомление с критикой тех или иных литературных произведений, чем их непосредственное чтение. Я лентяй?»
Нет, вы совершенно не лентяй. Просто, знаете, всегда приятна какая-то адаптация. Конечно, обжигает иногда текст. А многое скучно читать. Мне, честно сказать, приятнее читать Умберто Эко про Стендаля или того же Жолковского про Стендаля, нежели самого Стендаля. Стендаля я читать совершенно не могу. Ну, вот что хотите, то и делайте! Единственный автор из французов (кроме Бальзака, наверное), которого мне приятнее читать, чем критику о нём, — это Флобер, потому что он всё-таки писал. И то лекции Набокова по Флоберу мне интереснее, чем «Мадам Бовари». Ну, ничего не сделаешь.
«Ваше отношение к литературным пародиям Фимы Жиганца (Александра Сидорова) в форме перевода на уголовный жаргон классической литературы?»
Ну, Пелевин давно носился с мыслью переписать всю классику на уголовный жаргон, потому что это последняя сакральная речь, которая существует сегодня. Я вообще Жиганца (Сидорова) очень люблю. Я с ним знаком хорошо. И рискну сказать, что он мой друг. И я до некоторой степени даже участвовал в выходе его книжки в издательстве «ПРОЗАиК» про блатную феню и блатную песню. То, что он делает — это очень интересно. Кроме того, он прекрасный поэт, прекрасный знаток фольклора и прекрасный знаток творчества Варлама Шаламова, кстати говоря.
«Какими средствами для быстроумия, кроме энергетиков, вы пользуетесь?»
Энергетиками я пользуюсь, дорогой друг, не для быстроумия, а просто чтобы не заснуть, потому что я сегодня вот из Лондона прилетел, и я практически не спал. А так, вообще-то, единственный мой способ для быстроумия — это периодическая тренировка памяти всё-таки. Память как-то развивает это дело. Ну и потом, по совету Лилианы Комаровой, замечательного моего учителя, который к девяностым годам… к девяносту лет, наверное… как это сказать… к своему девяностолетию (назовём это так) сохранил удивительную ясность мысли, и сейчас меня тоже слушает, и завтра будет разбирать этот эфир со мной: надо почаще решать головоломки и разгадывать иностранные кроссворды. Не русские, а иностранные, потому что русские — слишком легко.
А теперь перейдём к разговору об Иване Катаеве по заказу Евгения Марголита.
Чем меня поражает Катаев? С тем же Акуниным мы говорили недавно о том, что большая часть прозы 30-х годов пафосна, напыщенна, дурновкусна, и всё время чувствуется страшный самоподзавод. И он чувствуется не только у таких авторов, как у Шагиняна в «Гидроцентрале», например, не только у таких писателей, как у Валентина Катаева во «Время, вперёд!» или у Эренбурга в «Дне втором», но и у таких, казалось бы, милых и самоироничных авторов, как Инбер, у таких писателей, как Василий Гроссман в его «Повести о жизни». И даже, чего там говорить, в рассказе Бабеля «Нефть» это просто чувствуется с ужасной силой! Это самый фальшивый рассказ Бабеля. И читать его особенно приятно именно потому, что ну это совсем искусство, доведённое до абсурда, это такое квазиискусство, это фальшь в её самом чистом, эстетически законченном, в чём-то прекрасном виде.
Я рискну сказать, что Иван Иванович Катаев, который прожил всего 35 лет — перевалец, человек происхождения самого что ни на есть интеллигентского — он удивительным образом, наверное, стал единственным русским писателем 30-х годов, который писал о живом человеке и о живых человеческих проблемах. И не зря «Сердце» — его самая известная повесть, потому что именно сердцем он и занимался. Но я считаю, что лучшая его вещь — это «Ленинградское шоссе». Сейчас о ней поговорим.
Мне очень трудно сформулировать главную катаевскую тему, но если говорить о главной теме 30-х годов… Мы уже говорили с вами о том, что главной причиной шока 20-х оказался странный перекос в появлении совершенно новых героев, но эти герои не были пролетариями, и не были борцами за советскую власть, и не были борцами против советской власти. Главная фигура 20-х годов — это плут, трикстер. И вот то, что Бендер, Беня Крик, герои катаевских «Растратчиков» (Валентина Катаева) или герои уголовного мира, скажем, каверинского «Конца Хазы», то, что они занимают лидирующие позиции — это как раз и был главный кризис 20-х годов. А в 30-е жизнь резко переменилась. В 30-е главным героем стал инженер — тот, о котором Луговской писал:
Он встанет над стройкой как техник и жмот,
Трясясь над кривыми продукции.
Он мёртвыми пальцами дело зажмёт,
Он сдохнет — другие найдутся.
Это «Большевики пустыни и весны» того же Луговского. Это преобразователь, это инженер из платоновского «Котлована», Прушевский. Это новые персонажи, которым поручено «техницировать» республику. Это красные директора. Это выпускники первых советских вузов, которые разъезжаются и начинают строить новую жизнь. Это, кстати говоря, герои нового Каверина, скажем, герои его первой, по-настоящему взрослой вещи «Исполнение желаний», такие как Трубачевский и особенно друзья Трубачевского и однокурсники его, простоватые ребята, но тем не менее именно они — главные герои эпохи. А интеллигент в это время обречён. Это герои, которые первыми появились в «Зависти» Олеши, конечно. Это строгий юноша, воспитанник Бабичева, Володя вот этот.
Мне кажется, что появление этих героев было для Ивана Катаева главным шоком 30-х и главной попыткой осмыслить это, потому что — вот ведь в чём ужас! — все очень резко поделились тогда (и в «Зависти» как раз Олеша это первым почувствовал) на тех, кому будет место в новом мире, и тех, кому не будет. И эти критерии Катаева очень занимают: по каким критериям человек оказывается в новом мире, а по каким он выпадает из него?
Я вам должен заметить, что на фоне глубокой психологической прозы Катаева — удивительно тонкой, удивительно богато детализированной — вдруг начинаешь понимать, что проза, например, Платонова всё-таки несколько плакатна, а временами она, страшно сказать, даже ходульна, потому что он сказки пишет, мифы, а Катаев работает с реальностью. Я не хочу сказать, что одно — хорошо, а другое — плохо. Но платоновская проза о 30-х годах отражает гений Платонова, а вот катаевская проза отражает то, что происходило реально в 30-е годы. Мы можем увидеть, приблизить к