Один — страница 40 из 1277

«Ваше отношение к Науму Коржавину и его стихам?» Я глубоко чту Наума Коржавина. По-моему, поэтом может называться уже тот, кто написал несколько стихотворений, несколько слов, ушедших в народ. «И мне тогда хотелось быть врагом» (в стихотворении «Гуляли, целовались, жили-были…») или «Декабристы разбудили Герцена», или «Пусть к ним едет Советская власть» — это уже классика, ничего не поделаешь.

Коржавин, конечно, иногда бывает водянист, рационален, слишком, может быть, дидактичен. Да, действительно в нём много такой советской дидактики, но вместе с тем он, конечно, бывает и парадоксален, и главное — очень точен в автоописаниях. Некоторые его стихи я просто люблю чрезвычайно, «Снегопад в апреле» в частности. Стихи до первой книги, до 1962 года — там вообще очень много шедевров. Некоторая вода, по-моему, появилась в 70-е годы.

«Прошла ли эпоха эпопей…» Я отвечал уже на этот вопрос. И вот человек говорит, что у него есть идея рассказать свою историю про Прибалтику, про военную базу и т.д. Как вам сказать? Это ещё не конфликт. Понимаете, конфликт возникает не на социальном уровне. Вот есть новый герой, и вокруг него скандал, и он трётся об жизнь, и от этого трения искры высекаются. Новый герой. Когда есть герой — тогда есть конфликт, и есть о чём говорить. Или очень уж масштабная метафора, как в «Тихом Доне».

«Что Вы можете сказать о творчестве Юрия Шевчука?» По крайней мере, пять песен Шевчука мне нравятся очень сильно — это большой процент. Мне очень нравится человек Шевчук. Мне во многом нравится его позиция. Мне нравится актёр Шевчук. Я восхищён его работой у Сельянова в «Духовом дне»… Нет, в «Дне ангела», простите. Нет, в «Духовом дне» всё-таки. И вообще я очень люблю Шевчука по-человечески. Он честный.

«Прочитал „Обитель“ Прилепина. Понравилось всё, кроме неестественных трансформаций главного героя». Ну, это «понравился арбуз, кроме семечек и сока». А что там ещё-то есть? Вся идея романа в трансформации главного героя, в его конформизме, приспособленчестве. Это роман о конформизме, о выживании. И совершенно не нравится Прилепину этот герой, как Солженицыну не нравится Иван Денисович. Иван Денисович — терпила. Ему нравится кавторанг. И Эйхманис гораздо больше нравится Прилепину, чем Горяинов. Горяинов как раз трансформируется.

«Виктор Пелевин в будущем станет классиком?» По-моему, уже. А мы как раз, по-моему, уже прерываемся.

РЕКЛАМА

Продолжаем «Один». Спасибо, кстати, в письмах меня поправили немедленно, что «Серебряное копытце» — Бажов. Действительно, «Серебряное копытце» — Бажов. А я имел в виду «Зимовье на Студёной» — тоже чрезвычайно грустную историю про старика и зверей. Но там конец более мрачный.

«Голосую за лекцию про проект „СССР будущего“». Потом, наверное, успеется. «Голосую за Галича». «Голосую за Бунина». Пока Галич побеждает большим большинством, и мне это очень приятно.

«Знакомо ли Вам творчество Виктора Конецкого и каково его место в советской литературе?» Конечно, знакомо: «Солёный лёд», «Опять название не придумывается». И потом, не будем сбрасывать со счётов, что Конецкий был прекрасным сценаристом: это и «Путь к причалу», и в огромной степени «Тридцать три» (ну, там придумал историю Ежов, но расписал её Конецкий).

Конецкий в русской, советской литературе осуществлял довольно интересную миссию — он, невзирая на свой такой моряцкий бэкграунд, якобы простоватый, невзирая на свою грубоватую манеру, был одним из самых замечательных модернистов. Он трансформировал вообще-то жанр. И, как ни странно, он работал в одном направлении с Катаевым, который называл это всё мовизмом. Такая эссеистская бессюжетная проза, что-то вроде «Нового романа» во Франции. Это очень откровенная, очень экспрессивная, очень непосредственная дневниковая проза. Читать это бывает скучновато, потому что «мяса», сюжета там нет, кроме этих знаменитых историй про боцмана легендарного, который то татуировки сводил, то напивался как-то страшно. Но не в этом прелесть его.

Если вы попадаете на его волну, если вы чувствуете Конецкого, как близкого человека, то вам это безумно интересно. И понимаете, эти всё его записи о литературе, о жизни, которые делает капитан во время белой ночи, идя откуда-нибудь — из Мурманска или из Архангельска, — в этом есть какое-то и величие пейзажа пустого, и величие человека, который в одиночестве так раздумывает о своей жизни с предельной откровенностью. Конецкий — это действительно такой вариант советского мовизма, очень талантливого. И тем, кому это близко — тем это, конечно, приятно. Мне просто не очень нравится, что он рассорился с Аксёновым. Но это ладно, дело двадцать пятое.

«Может ли чтение книг вылечить депрессию?» Ой, я жестокую вещь сейчас вам скажу. В одном случае, о котором я уже говорил, может, конечно, если вы прочитаете «Зримую тьму» Стайрона или другие книги об опыте преодоления депрессии — это один вариант. А есть другой, более жестокий. Ну, это зависит от вашего психотипа.

Знаете, я прочёл тут книгу Риса «Освенцим» и понял… Не то чтобы я понял какую-нибудь гадкую вещь, что на уровне, на фоне этой трагедии все наши трагедии ничтожны. Нельзя всё время ставить себе вот такие образцы, потому что в мире, где это было возможно, не может быть хорошего настроения. Но проблема в другом: в мире, где это было возможно, нельзя складывать оружие. Понимаете, нельзя позволять себе депрессию в мире, где это было возможно. Почитайте что-нибудь вроде Шаламова и вы поймёте, что депрессия — это дезертирство. Мы не можем себе этого позволить. Депрессию мы позволим себе, когда всё будет хорошо. Вот тогда мы отплачемся сполна.

«Читаете ли Вы научно-популярную литературу? Что Вы можете сказать о книге Ричарда Докинза „Бог как иллюзия“?» Неинтересно. Доказывать отсутствие Бога — неинтересно. Это несложно. И мне не очень нравится интонация этой книги. Эта интонация высокомерная, это интонация учёного-профессионала, который беседует с зарвавшимися мечтателями, дилетантами и гуманитариями.

Я ничего не имею против эволюционной теории, ради бога, и науку я чту, как учёный сосед у Чехова. Просто мне нужны мои иллюзии. Вот мне нужна моя иллюзия. Гораздо интереснее понять, зачем эта иллюзия нужна, несмотря на всю очевидность, казалось бы, отсутствия Бога. Помните, когда комсомолец рубил топором иконы и спросил попа: «Где же твой Бог? Что же он ничего со мной не сделает?» А поп ответил: «А что ещё с тобой можно сделать? По-моему, всё уже понятно». Понимаете, доказывать очевидное скучно. По-моему, интересно доказывать неочевидное.

«Зачем нужен Лужин в „Преступлении…“?» Как одно из зеркал Раскольникова, конечно, как одна из проекций его теории. Вот до чего она доводит в пределе. «Какова роль Захара в „Обломове“?» Тоже хороший вопрос. А такова, что без Захара мы думали бы, что Обломов только своей жизнью так распорядился и был в своём праве. Нет, он ещё и Захара увлёк за собой.

Приятные всякие благодарности…

Вот гениальный вопрос uncle_casey: «Можете подробнее про Веру из „Обрыва“? — имеется в виду Гончаров. — У меня самого была такая Вера, я был на месте романтичного мечтателя Райского, которого она вообще не замечала и предпочла мерзавца Волохова, — они всегда так делают, это я от себя говорю. — Но у них там „роман“ длился лет десять, точнее её беготня за ним, закончился ничем. Сейчас и у неё в личной жизни никак, и у меня не было ничего серьёзного, поскольку все женщины после неё кажутся бледными. Что делать?»

Первое, что делать — не пытаться этот роман возобновить, потому что удовольствия вы не получите никакого, а расплачиваться будете долго. Тип Веры пойман Гончаровым очень точно. Я согласен с Сергеем Соловьёвым, что женщины русской прозы второй половины века — это уже героини символистских романов: Анна Каренина… Кстати, во многом именно с Веры — эта бледность, рыжесть, «я хочу то, чего не бывает» — лепила, конечно, свой облик Зинаида Гиппиус, и она на неё похожа. И думаю, что была невыносима.

Вера — это красавица с бархатными глазами, которой все малы, всё мало, которая хочет чего-то невероятного и в результате отдаётся нигилисту Марку Волохову, потому что в нём, как в Маяковском впоследствии, ей померещилось что-то такое. Понимаете, образ России там — это, конечно, бабушка, что в финальных строках и сказано: «…Настоящая бабушка — Россия».

Вера — это такая болезненная, больная русалка, такие навьи чары; женщина, которая совершенно не способна ни оценить любовь, ни сострадать. Ну, Райский — чего его любить? Он, конечно, балабол и мечтатель. Но пожалеть-то его можно. Вера высокомерна. И такие женщины чаще всего и любят мерзавцев, потому что им кажется, что мерзавцы отважны, глубоки и прекрасны. Вера не умна. Вера, конечно, по-своему очаровательна, но истерична.

Гончаров уловил тип роковой женщины, которая влюбляется в ничтожество и без этого ничтожество не может жить, влюбляется, в общем, в пустоту. А Марк Волохов — согласитесь, дрянь порядочная. Дальше, дальше от этих женщин! Ну и потом, Марфенька же есть, в конце концов.

«Какой, на ваш взгляд, литературный сюжет был бы наиболее востребован сегодняшним массовым читателем?»

Уже Сергей Оробий в своей замечательной статье — фактически в ответе на мою статью о метасюжете русского романа XIX–XX веков — написал свою очень дельную, по-моему (найдите её в Интернете, если хотите), о метасюжете русского романа XXI века, она называется «Бегство в советский Египет». Прочитайте. Серёжа, если вы меня слышите, шлю вам большой привет и благодарность. Вы там дельно написали о сигналах. Сюжет этого романа, по Оробию, — это бегство и возвращение в Советский Союз, бегство и попытка вернуться в прошлое. Это очень горькая вещь.

Но я всё равно думаю, что метасюжет XXI века будет шире и богаче. Ясно, что сюжет бегства уже очевиден, здесь оставаться нельзя. А куда бегство, в какую подлинную Россию? Вглубь ли России, в какую-то альтернативную ли Россию, находящуюся в Новороссии? Это мы посмотрим, когда у нас появится проза о Новороссии.