Один — страница 437 из 1277

Лем тоже был гений, но другой. Как справедливо замечал Миша Успенский, которого мы так часто упоминаем в этой программе: «Уоттс — это обкурившийся Лем, а Лем — это обкурившийся Борхес». И действительно это так и есть. Лем — интеллектуал прежде всего. Это такой сухой, несчастный человек — как видно, кстати говоря, в «Расследовании» (моём любимом романе), в «Насморке» (любимом романе Лазарчука). Это интеллектуал, который тяготится собственным интеллектом, сухостью, одиночеством, но который при этом необычайно грустный, трагический и в основе своей, конечно, гуманный человек. «Глас Божий» — какой роман гуманный! Просто стык этого интеллекта и поэтического мировидения Тарковского привёл к появлению блистательной картины.

Услышимся через две минуты.

РЕКЛАМА

― Ну что? Доброй ночи! Шестая часть эфира посвящена будет, как обычно, лекции. Это такое дело неизбежное. Просят Мережковского — говорим о Мережковском.

Мне кажется, что Мережковский может и должен сегодня издаваться практически без единой перемены запятой — и это будет просто абсолютно живая хроника нашего времени. Я думаю, что одна из трёх наиболее принципиальных дискуссий XX века (конечно, прежде всего дискуссий философских) — это спор Мережковского и Розанова в статье Мережковского «Свинья матушка» в ответ на статью Розанова под псевдонимом Варварин; это дискуссия Бердяева и Ильина о книге «О противлении злу силою»; и, конечно, это дискуссия Солженицына и Сахарова 1972 года.

Дмитрий Сергеевич Мережковский, по моим ощущениям, был величайшим представителем русского символизма, очень глубоко и точно понимающим исторический путь и исторические особенности России прежде всего потому, что Мережковскому удалось, как мне представляется, в его исторических трилогиях — и во «Христе и Антихристе», и в «Царстве зверя» — увидеть триады, увидеть диалектику русского исторического пути.

Сразу хочу сказать, что мне активно не нравятся многочисленные упрёки к Мережковскому в абстрактности, в умозрительности его прозы. Я не буду даже цитировать, потому что это не вполне цензурно, как называл её Набоков. Ну, в переводе на русский литературный он называл её «скопческой». Точно так же многие называли её «холодной», хотя, на мой взгляд, эта проза плотская, страстная и очень чувственная, в особенности поздняя. Но при всём при этом, конечно, определённые умозрения в романах Мережковского, в его исторических трилогиях присутствуют, что и даёт мне основания как бы понимать его как своего предтечу.

Да, он пытается в истории проследить логику. И логика эта сформулирована Пастернаком [в «Лейтенанте Шмидте»]:


И вечно делается шаг

от римских цирков к римской церкви.


Он рассматривает историю в рамках гегелевской триады, где всякая идея сначала является как ересь, потом торжествует, а потом сама становится бичом, сама становится тормозом исторического развития.

Вот об этом «Христос и Антихрист». Вся эта трилогия проникнута ожиданием Нового Завета. И рассказывает она о том, как христианство является сначала как гонимое, преследуемое — в «Юлиане Отступнике». Потом зрелый триумф христианства — это «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи», Возрождение. И наконец христианство само становится оружием угнетения, когда становится государственным — это «[Антихрист.] Пётр и Алексей», потому что есть народная вера, а есть Пётр, который в результате раскола и своей борьбы с расколом был провозглашён Антихристом при жизни и огосударствил веру. Для Мережковского (при всём его восхищении личностью Петра) Пётр погубил в России религию, потому что огосударствил её. Как только государство и вера сливаются, вера становится антихристовой. Вот это заветная, любимая мысль Мережковского, которая особенно наглядно выражена с поразительной силой в его второй трилогии — в «Царстве зверя».

Мне кажется, что его лучший роман, вообще лучший его роман — это роман о 25 декабря, о декабристах [«14 декабря»]. Кстати говоря, и в романе об Александре I у него совершенно поразительное описание сект, народной веры. Он был уверен, что в сектах эта народная вера живёт. И, конечно, блистательный там портрет Карамзина, написанный, рискну сказать, с ненавистью, с истинной ненавистью, потому что Карамзин ему абсолютно чужой. Он смиряется, он терпит, он государственник, а для Мережковского государственный писатель — это так же отвратительно, как и государственная вера.

Я не беру сейчас его блистательные литературоведческие работы, которые мне представляются очень значимыми. Прежде всего это его книга «Вечные спутники» — блистательное эссе о Пушкине, в котором он указал, по сути дела, на разночинское предательство миссии русской литературы. Потому что, по Пушкину, литература — это аристократизм прежде всего, литература — это предрассудок, это честь, а не совесть; это то, что человеку дано, а не то, что он выбирает. Аристократическая линия, по его мнению… Это, кстати, сродни убеждению Бродского, который говорил, что Ветхий Завет ему кажется благороднее Нового в каком-то смысле, потому что в Новом понятно, в чём ты виноват, а в Ветхом это иррациональная категория. Точно так же и здесь: пушкинская, аристократическая линия — это пушкинская глубокая вера в непобедимость родовых предрассудков. Пушкин не ставит поэзию на службу низкой жизни. По Пушкину, поэт — это всегда аристократ, и не по богатству, не по происхождению, а по полной своей независимости от толпы, от требований толпы. Пушкин и Лермонтов — вот это аристократическая линия. А дальше пошла линия демократическая и разночинская.

Кстати, я думаю, что в этом смысле и аристократизм Окуджавы, аристократизм предрассудка тоже Мережковскому больше бы понравился, например, чем разночинская совесть большинства шестидесятников. В вечной дихотомии чести и совести Мережковский выбирает честь. Это очень достойная и эстетически очень привлекательная позиция.

Конечно, замечательное его эссе о Толстом и Достоевском, огромная книга «Толстой и Достоевский», развёрнутое эссе, где можно много спорить о том, действительно ли Толстой — это «ясновидение плоти», а Достоевский — это «воплощение духа». Это всё тоже достаточно условно и абстрактно, все эти категории. Но анализ композиции, лейтмотивов «Анны Карениной», который там предпринял Мережковский, выдаёт в нём, конечно, большого художника.

Я не говорю сейчас о его поэзии, о «Сакья-Муни»… и не только об этом, у него масса была не только попавших в «Чтец-декламатор», но и вообще замечательных стихов. Он был серьёзный поэт. Но я говорю сейчас преимущественно о его гениальной публицистике, в которой абсолютно точно все вещи названы своими именами. И в этом смысле, конечно, я не могу кое-чего не процитировать.

Во-первых, в его замечательной статье 1907 года о реакции [«Головка виснет»] сказаны очень прозрачные и глубокие слова (и эти же слова повторены в его статье о русской интеллигенции перед судом истории). Обычно реакция для других социумов — это именно реакция, следствие революционных потрясений. У нас же реакция — это плоть и кость наша, это нормальное состояние общества. Разовыми, окказиональными у нас бывают бунты. Когда нас придушивают сильнее обычного, мы начинаем хрипеть. В остальном все наши успехи и наши нормальные состояния связаны именно с заморозками. Это глубокая и страшная мысль.

Наверное, вы помните знаменитый диалог Мережковского с Победоносцевым, когда Победоносцев ему в ответ на просьбу открыть религиозно-философское общество, философские собрания интеллигенции сказал: «Да знаете ли вы, что такое Россия? Россия — это ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек». Не так известен ответ Мережковского на эту знаменитую фразу. Он сказал: «А кто её выморозил, эту пустыню? Кто сделал её такой? Ведь это вы её такой сделали! Ведь это она вам такой нужна». Кстати говоря, Победоносцев разрешил религиозно-философские собрания, которые всё равно через год были запрещены, когда интеллигенция только-только подобралась в 1903 году, только-только подобралась к формулировке хотя бы основных противоречий. Но сам Мережковский формулирует исчерпывающе, блистательно!

Вот посмотрим (я много буду читать здесь вслух, но это надо процитировать):


«Один современный русский писатель сравнивает два памятника — Петра I и Александра III {См. статью Варварина. Я не хочу раскрывать псевдонима, но по когтям льва узнаешь его — один только человек в России пишет таким языком.}.

«К статуе Фальконета, этому величию, этой красоте поскакавшей вперёд России… как идёт придвинуть эту статую, России через двести лет после Петра, растерявшей столько надежд!.. Как всё изящно началось и неуклюже кончилось!..»

«Водружена матушка Русь с царём её. Ну, какой конь Россия, — свинья, а не конь… Не затанцует. Да, такая не затанцует. Матушка Русь решительно не умеет танцевать ни по чьей указке и ни под какую музыку…»


Обратите внимание, как здесь у Розанова просыпается национальная гордость. И почему-то, если уж и танцевать, то всегда по чьей-то указке.


«Тут и Петру Великому «скончание», и памятник Фальконета — только обманувшая надежда и феерия».

«Зад, главное, какой зад у коня! Вы замечали художественный вкус у русских, у самых что ни на есть аристократических русских людей приделывать кучерам чудовищные зады, кладя под кафтан целую подушку? — Должно быть, какая-то историческая тенденция».

Мировой вкус к «заду» — это и есть «родное наше, всероссийское». «Крупом, задом живёт человек, а не головой… Вообще говоря, мы разуму не доверяем»…

«Мы все тут не ангелы. И до чего нам родная, милая вся эта Русь!.. Монумент Трубецкого, единственный в мире, — наш русский монумент. Нам ни другой Руси не надо, ни другой истории».

Самообличение — самооплевание русским людям вообще свойственно. Но до такого никогда не доходил. Тут переступлена какая-то черта, достигнут предел.

Россия — «матушка», и Россия — «свинья». Свинья — матушка. Песнь торжествующей любви — песнь торжествующей свиньи», — комментирует Мережковский.