«Полно, уж не насмешка ли? Да нет, он, в самом деле: «смеюсь каким-то живым смехом «от пупика», — и весь дрожит, так что видишь, кажется, трясущийся кадык Фёдора Павловича Карамазова.
Ах, вы, деточки, поросяточки! Все вы, — деточки одной Свиньи Матушки. Нам другой Руси не надо.
Как мы дошли до этого?»
Поразительные слова! Он действительно очень точно понял суть Карамазовых, карамазовщины, бесовщины, которая бывает и в святости, и в эстетстве, и в уме, и в разврате. Разврат — вот карамазовщина. Достоевский в ужасе от этого отвернулся, а совершенно правильно пишет Мережковский: «Мы дошли до того, что свинью провозгласили матушкой, что рабство провозгласили сутью». Вот это апология «зада».
«Борьба России с Европой, всемирно-исторического «зада» со всемирно-историческим лицом, есть возрождение Византии в её главной религиозной сущности», — пишет Мережковский.
«Теперь в моде патриотизм, — пишет Никитенко (он разбирает дневник цензора Никитенко), — «отвергающий всё европейское и уверяющий, что Россия проживёт одним православием без науки и искусства… Они точно не знают, какою вонью пропахла Византия, хотя в ней наука и искусство были в совершенном упадке… Видно по всему, что дело Петра Великого имеет и теперь врагов не менее, чем во времена раскольничьих и стрелецких бунтов. Все гады выползли».
Это пишет цензор Никитенко в 1850-е годы! А для нас все эти дискуссии до сих пор актуальны. Ну как не поразиться этому чудовищному возвращению в одни и те же бездны, которые давно уже из бездн превратились в ямы? Зачем это нужно? Вот почему нужно это вечное циклическое повторение? И вот как раз обо всём этом пишет Мережковский в «Свинье матушке»:
«Да сохранит Господь Россию!» — последний вопль из горящего балагана.
И балаган рухнул».
Это пишет Мережковский в 1907 году, задолго до всего!
«Николай I скончался. Длинная и, надо-таки сознаться, безотрадная страница русского царства дописана до конца, — произносит раб над владыкой беспощадный приговор человеческой совести. — Главный недостаток царствования Николая Павловича тот, что всё оно было — ошибка. Теперь только открывается, какие ужасы были для России эти двадцать девять лет. Администрация в хаосе; нравственное чувство подавлено; умственное развитие остановлено; злоупотребление и воровство выросли до чудовищных размеров. Всё это — плоды презрения к истине и слепой варварской веры в одну материальную силу. Восставая целые двадцать девять лет против мысли, он не погасил её… и заплатил своей жизнью, когда последствия открылись ему во всём своём ужасе».
Это цитирует Мережковский всё того же Никитенко, возражая всё тому же Розанову. В общем, это не просто страшный манифест повторения, а это страшное свидетельство того, что ни одна национальная болезнь не вылечена. И преклонение перед материальной силой — это ещё самое невинное на самом деле.
Ну, тут ещё, конечно, наглядно пишет Мережковский о славянофильстве, это тоже очень полезная вещь:
«Да, «нам хотелось бы нового в частностях, с тем, чтобы всё главное осталось по-старому».
Неужели мы не видим, что именно главное? Неужели думаем, что губит Россию только бюрократия — цвет и плод, а не корень дерева.
Кажется, начинают видеть.
И вот последний вопль отчаяния: «Наш народ чёрт знает что такое! Всё ложь в любезном моем отечестве».
Было царство страха, стало царство лжи.
Ложь — рабья свобода и рабья любовь к отечеству: у рабов нет отечества.
Как утопающий за соломинку, хватаемся теперь за ту самую революцию, которой так боялись, за тех самых нигилистов, которых ненавидели.
Всепоглощающий нигилизм, с которым Никитенко в других боролся, — теперь с ужасом видит он в себе самом. Всю жизнь утверждал середину, и вот в самом сердце всего — ничего.
Проклятие жизни, проклятие себе, проклятие Богу.
Злейшее зло — само терпение.
Рабы, влачащие оковы,
Высоких песен не поют.
Песнь его — только песнь умирающего раба, сражённого гладиатора. Если бы он знал, что суждено ей заглушиться песнью торжествующей свиньи!
«Всякий народ имеет своего дьявола», — говорит Лютер. Никитенко увидел лицо русского дьявола — «космический зад».
Да здравствует Свинья Матушка!
Он от этого умер, а мы этим живём».
В этом поразительном, страшном сравнении вопля Никитенко, русского государственного чиновника, с апологией работы Розанова действительно видится приговор и той эпохе, и нашей эпохе. Потому что то, что было всё насилие, а стало всё ложь, то, что песнь торжествующей свиньи раздаётся всё громче, — это, к сожалению, обычная особенность русской реакции на любые общественные подъёмы. Был подъём — а теперь вот смеёмся «от пупика». И главное — постоянное желание ответить Европе. Почему мы всё время должны отвечать Европе? Почему мы не можем просто жить? Нет, мы должны европейскому лицу противопоставить «космический зад».
Напоминаю, это я всё цитирую Мережковского, которого бы по нашим временам следовало бы, конечно, упрекнуть в экстремизме и разжигании, да поздно — он умер.
Естественно, тут возникает вопрос: как я отношусь к тому, что Мережковский в конце концов благословил фашизм? Ну, много уже на почту этого пришло. Мережковский не благословил фашизм. Мережковский сказал, что в походе Гитлера против Сталина он уповает на силу Гитлера. Это была страшная ошибка. Эту ошибку повторяли многие в России. Многие в России искренне верили, что Гитлер несёт освобождение (судя по количеству сдававшихся в плен). Очень быстро многие поняли, что это чудовищное заблуждение. И действительно Россия положила конец гитлеризму — и тем избавила человечество от чумы гораздо более страшной, чем любые русские болезни и чем любой советской строй. Вот на этом я стою и это всегда буду отстаивать. Но одна последняя ошибка Мережковского, в которой он к декабрю 1941 года, к моменту своей смерти, жестоко раскаялся, не должна зачёркивать его прозрений 1910–1920-х годов.
Я также думаю, что книга Мережковского «Иисус Неизвестный» — это одно из лучших апологетических, из лучших христианских произведений мировой литературы. Зачем нужно читать эту книгу? Не потому, что в ней содержится здравое, по-моему (хотя какая тут может быть здравость?), точнее сказать, очень внятное толкование Евангелия. Это неважно, толкование Евангелия у каждого своё. Мне кажется, важно то, что эта книга, как и «Исповедь» Блаженного Августина (они, я думаю, по своему значению сопоставимы), вводит читателя в то состояние, в котором он более склонен к вере, в котором он более способен поверить.
Ещё раз повторю: ведь вера — это не мораль, не убеждения, не взгляды; вера — это состояние. Как говорит Искандер, это музыкальный слух: он либо есть, либо нет. Как вы знаете, и зайца можно научить барабанить, и медведь ездит на велосипеде. Я думаю, что и упёртого, закоренелого, упорного атеиста можно подвести к состоянию веру, к огненному состоянию веры, к пламенному, к живому. Для этого можно почитать Блаженного Августина, который не аргументами убеждает, а интонациями. Для этого же можно почитать и Мережковского, который, во-первых, размягчает душу и, как правильно говорил Лазарчук, делает её более гибкой и пластичной на внешнем плане. Как война размягчает общество, делает его меняющимся, вот так и Мережковский делает душу более восприимчивой к Христу.
И, конечно, его изложение Евангелия, его акцентирование на каких-то главных местах — понимаете, о чём оно нам говорит? Ведь Евангелие почти не интерпретировалось как литературный текст, оно сакрально. А Мережковский со своими гениальным нюхом литературного критика и прекрасными аналитическими способностями именно показывает, как это сделано литературно. Прав Кабаков: если бы евангелисты не были гениальными писателями, Евангелие не приобрело бы в мире такого влияния, такой славы и не стало бы таким источником именно литературных реминисценций. Поэтому, с моей точки зрения, чтение Мережковского необычайно душеполезно.
Тут, кстати, меня просят прокомментировать мнение Степуна о нём: «Сам он как мыслитель был довольно ничтожен, но он был мужем яркой женщины, которая вдобавок была гораздо умнее его». Позвольте мне в ответ процитировать Куприна: «Царица Савская была мудра, но это была мелочная мудрость женщины». В общем я не женофоб, и я считаю, что многие женщины обладают мудростью гораздо более глубокой и органической, чем мужская, но применительно к царице Савской (и особенно к Зинаиде Николаевне Гиппиус) Куприн, конечно, прав. Мудрость Зинаиды Николаевны, её талант — это хлёсткость, что немного другое. Я считаю, что и писала она гораздо слабее. Лучшее, что она написала, — это её дневники. Мне представляется, что её желчность, её наблюдательность и публицистическая хлёсткость там на месте. Её критика под псевдонимом Антона Крайнего, её даже книга о Мережковском (недописанная) — всё это, по-моему, мелковато. Я уж не говорю о таких её романах, как «Иван Царевич», «Чёртова кукла». Это всё — ужасная достоевщина, ропшинщина и савинковщина. Стихи у неё были неплохие.
А вот Мережковский — это гораздо более глубокое и в каком-то смысле трогательное явление. Конечно, в нём было (ещё раз повторю) слишком много умозрений. И Блок прав, когда о нём говорит: «Его все уважают, но никто не любит». Но у нас вообще не очень любят людей, которые говорят в лицо неприятную правду. Мережковский о России, об антихристианской официальной (тогдашней — подчёркиваю) церкви, о духовных начальниках, о самодержавии сказал очень много прозорливого, здравого и верного. И наше самоупоение — тогдашнее или нынешнее — оно не вечно. Мережковский очень правильно чувствовал дух России. А дух этот — это, конечно, стремление к новому завету с Богом. Первый такой завет был закон, данный в Ветхом Завете. Второй — это милосердие, данное в Новом Завете. Третьим заветом, отчизной которого могла стать Россия, по Мережковскому, должна быть культура, потому что культура и есть основа новой религии. Можно с этим соглашаться, а можно не соглашаться, но мне кажется, что как идея