Саша, я вообще к самой идее, к самому термину «инициация» (кстати, особенно часто встречающемуся у Мирчи Элиаде) отношусь с очень большой долей скепсиса. Понимаете, есть в этом что-то от эзотерики, причём эзотерики не высшего разбора. На инициациях во многом строится сюжет и «Мцыри», и «Маугли». Это одни и те же посвящения, одни и те же этапы: игра с огнём, битва с хищником, встреча с женщиной — вот такие. Но мне сам термин «инициация» не нравится, потому что он предполагает посвящение в какое-то таинство, а к обрядам и таинствам я отношусь без восторга. Это всё — эзотерика.
Такой девичий-девичий вопрос и девичий-девичий портретик. Привет вам, Кристина! «Вы высоко оцениваете личность Пьера Безухова. Я не сомневаюсь в вашей правоте. Однако, когда я думаю о Пьере, всегда вспоминаю эпизод с Платоном Каратаевым. Я не понимаю, почему Пьер стал избегать Платона, когда он заболел и стал слабеть, и почему так странно отреагировал на убийство Каратаева. Где же его эмпатия?»
Кристина, тут тоже можно говорить об инициации Пьера, но скажем иначе: эволюция Пьера идёт в сторону избавления от всего личного, от личной телесности, от личных границ. Помните: «Не пустил меня солдат! Меня! Меня — мою бессмертную душу!» — потрясающий этот монолог на краю лагеря военнопленных уже перед самым освобождением. Границы стираются. Капли стирают свои границы во сне Пьера (помните: «Сопрягать, надо сопрягать»), чтобы полнее отражать Бога, чтобы слиться и стать больше. Избавление от личности — смысл истории (по Толстому), смысл жизни. И я могу с этим согласиться. Замечательно сказал когда-то Битов: «Я — это всего лишь мозоль от трения моей души о внешний мир». Поэтому — избавиться от этой мозоли, от этого трения. Это гениальная мысль на самом деле. Просто Пьеру становится безразлично, что случилось с Платоном Каратаевым, потому что он знает, что душа Платона Каратаева пребывает и так в бессмертии. Это довольно жестокая мысль, но вера же всегда довольно жестока. И вообще всякое прозрение жестоко.
Многие просят гостей. Другие требуют, чтобы гостей не было. Ну, придумаем.
«Читаю «Колымские рассказы» Шаламова. В чём вы видите разницу между ним, человеком, который сидел до войны, в сравнении с Солженицыным, который сел в 1945-м?»
Разница, конечно, была, потому что у людей, которые прошли войну, был выше навык сопротивления. И если вы посмотрите истории колымских восстаний, воркутинских восстаний, Кенгирского восстания, вы увидите, что в основном восставали те (восставали более или менее успешно, но явно уже потеряв всякую надежду), у кого был военный опыт сопротивления. Вот почему ключевой персонаж для Солженицына, я думаю, — всё-таки или сектант Алёшка или кавторанг в «Одном дне Ивана Денисовича», а никак не сам Иван Денисович. Просто Солженицын верит в способность людей сопротивляться, и ему эта способность чрезвычайно дорога. А насколько верит в эту способность Шаламов — не знаю. Я очень мало знаю у Шаламова героев, у которых живо человеческое достоинство, кроме самого Криста, под именем которого он выводит себя.
«Поделитесь впечатлениями от поездки и выступлений в Тбилиси». Как всегда, тбилисская публика очень любит стихи. Спасибо ей большое.
Читаем следующие вопросы…
«Если суицид — это поражение, то почему? Ведь если понимать жизнь как концлагерь, то суицид — это побег».
Нет. Если понимать жизнь как концлагерь, то суицид — это побег. А если понимать жизнь как долг, то суицид — это дезертирство. И вообще, согласитесь, это как-то унизительно. Я понимаю человека, у которого не осталось шансов, человека, который тяжелоболен, человека, который не может больше выдерживать жизнь. Я могу это понять, и я никогда никого в таких ситуациях не осуждаю. И кем надо быть, чтобы осудить самоубийцу? Это какой предел лицемерия. Но всё-таки мне кажется, что это как-то унизительно — кончать с собой (во всяком случае, если есть ещё шансы бороться).
Вот очень хороший вопрос, тоже из Донецка, про Герасимова (имеется в виду режиссёр Сергей Герасимов): «Гребнев про него говорил, с чьих-то слов, «красносотенец». Просматриваю великую кинопублицистику: «Любить человека», «Журналист», «У озера». Потрясающие сцены в начале «У озера»: «Что вас жалеть, если вы можете так поступать?» И «Журналист», сцена в общежитии. Можно лекцию по прекрасному и ненавистному Герасимову?»
Знаете, это мог бы читать Марголит, наверное, или Шмыров — настоящие киноведы. Я могу только сказать, что я ваших восторгов по поводу герасимовской кинопублицистики не разделяю. Мне кажется, что шестидесятнические фильмы Герасимова (ну, я не могу их смотреть!), они фальшивы насквозь просто, они ужасны. «У озера» — фальшь страшная, и герои фальшивые. А «Журналист» — вообще какое-то издевательство над самой идеей социального кино. Затянуты они страшно. В общем, фальшь в каждом слове.
«Читаю трилогию «Христос и Антихрист», размышляю. Не является ли XX век современным нам периодом начала Тёмных веков — века, когда проект Человек уже похоронен, а новая мировая идея ещё не пришла в мир».
Да пришла она, в том-то и дело. Это идея сетей, ризомы. Об этом Делёз и Гваттари написали ещё в середине 70-х. Поразительное прозрение, конечно. Другой вопрос: нравится ли мне идея ризомы? Нет, не нравится, конечно. Кому же она понравится? Но, видимо, это единственное, что сейчас можно как-то противопоставить проекту Человек.
«Пытался задать вопрос на форуме, но его блокируют, потому что в нём фигурирует кокаин. Так вот, я недавно прочёл «Роман с кокаином» Агеева (Леви) и был впечатлён. Сходные ощущения у меня были от перечитанного «Ловца во ржи» Сэлинджера. Не является ли Вадим Масленников, по крайней мере в первой части романа, нашей циничной версией Колфилда?»
Нет, не является. Вы мне Колфилда не трожьте! Спасибо, что вы задали этот вопрос. Вы, Илья, чувствуется, человек продвинутый. Но Колфилд же не циник, понимаете, и это принципиальное в нём, это определяющее. Колфилд, конечно, самовлюблённый тип, но он и сентиментальный, и трогательный. И он бы над собственной матерью никогда не стал так измываться, как измывается Масленников. И можете ли вы себе представить Колфилда, который заражает невинную девочку триппером? Ну что за стыд вообще?
«Много вопросов оставляет фигура автора. Факты доказывают, что это был Марк Леви», — а что там доказывать? Известно, прослежено, Червинская всё рассказала. — Много стилистических совпадений с Набоковым»
Послушайте, я вам этих стилистических совпадений наберу в любом тексте 30-х годов. Я говорю, доказать можно всё что угодно. Я вполне легко могу доказать, что за Марка Алданова писал Алексей Толстой в свободное от работы время.
«Как вы относитесь к мнению о том, что «Кокаин в романе» — это метафора революций?»
Не революций! «Кокаин в романе» — это метафора бессмысленного и страшного обострения ощущений, максимилизации ощущений при отсутствии сдерживающих центров: ума, чести, совести и так далее. Роман не случайно начинается фразой «Буркевиц отказал». Это вообще книга об отказе, о том, что тормоза отказали, что отказал человек в целом. Вот в этом-то и проблема, что сила ощущений оказалась более убедительна, более притягательна, чем сила разума, чем сила совести. Это именно о торжестве «ощущалки», как это называется в переводе «О дивный новый мир»; мир «ощущалок», где важнее всего острота, а смысл совершенно не важен.
«Какие биографические труды вы бы рекомендовали для изучения Мандельштама, Цветаевой? Биографическим и автобиографическим трудам каких авторов можно доверять при изучении XIX века и середины XX?»
Лучшее, что написано о Серебряном веке и о Блоке, как мне кажется, — это книга Аврил Пайман, американской исследовательницы, «Ангел и камень». Конечно, читать все, если вам попадутся, статьи Николая Богомолова, который, как мне кажется, знает о Серебряном веке больше, чем обитавшие тогда люди (что, впрочем, естественно — ему доступно большее количество источников). Эталонной я считаю книгой Богомолова и Малмстада о Михаиле Кузмине. Конечно, о Мандельштаме надо читать всё, что писала Лидия Гинзбург.
Что касается биографических работ, то их ведь очень много сейчас есть за последнее время — в диапазоне от Лекманова, от его работ о Мандельштаме и Есенине, до Берберовой, которая замечательно писала обо всём этом как мемуарист. Много на самом деле. И я бы из того, что написано о Серебряном веке, наиболее настоятельно, пожалуй, рекомендовал бы «Егора Абозова» Алексея Н. Толстого (неоконченный роман, но чрезвычайно точный), дневники Волошина, изданные в «Аграфе», замечательные и объёмные, и дневники Аделаиды Герцык, да и вообще сестёр Герцык. По-моему, это очень хороший источник.
О Шнурове опять много вопросов. Лекции не будет о Шнурове. Не тот масштаб.
«Иногда в эфире вы, отвечая на вопросы, говорите «не читал, но прочитаю» или «не слышал, но придётся». Имеет ли смысл и дальше ждать, когда вы прочитаете?» Имеет, конечно. У меня, знаете, не так много времени, но я буду читать, безусловно.
«Что вы думаете о Резуне-Суворове?»
Лично я его не буду оценивать, но одно могу сказать совершенно точно: многое в его версии в «Ледоколе» кажется мне убедительным. И то, что Сталин собирался первым начать войну с Гитлером — я в этом ничего оскорбительного не вижу. Мне кажется, что это было бы правильно.
Вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
― Ещё пара-тройка вопросов из писем — и Катаев.
«В своей лекции «Аксёнов и Трифонов: две «Победы» вы говорили, что Набоков искренне считал, что тему шахмат продолжил Аксёнов в рассказе «Победа». Нет, этого я не говорил. Я говорил, что как раз Аксёнов бессознательно продолжает эту тему, потому что к тому моменту он «Защиты Лужина» не читал.
«В вашем романе «Орфография» игра в шахматы между охранниками коммуны — тоже случайно или это продолжение аксёновской темы?» Это скорее аллюзия к Красному зданию из «Града обреченного». Но если что там и есть от аксёновской игры, то это: «Если он меня так, то я его так» (помните, думает Г.О.). А здесь: «А мы вас так, а вы нас так». Наверное, какая-то аллюзия здесь присутствует, хотя совершенно и неосознанная.