А по дорогам, как бывало,
Растёт лопух и вьётся хмель.
И где-нибудь за рвами вала
Другим открыта ширь земель.
И в пот я вглядываюсь жадно,
В едва расцветшую зарю.
Жена моя, голубка Жанна,
Где ты? Я на костре горю.
Невероятная мощь какая-то! И, конечно, знаменитая песенка эта «Голод не тётка, голод не шутка».
Всё это наслаждение цитировать, наслаждение произносить вслух. Вот эти взлёты интонационные, замечательные чередования пафоса и иронии, гротеска, гнева — всё это делает вещь чрезвычайно насыщенной и обаятельной. Не говоря уже о том, что и сам пафос её, вот эта патетика противостояния, когда… Ну, в сущности, та же мысль, что и в «Андрее Рублёве», когда среди средневекового ада вдруг расцветает поэт. В какой степени он от этого ада зависит? В какой степени он им детерминирован? Это очень интересно. И, конечно, для 1932 года, когда эта вещь написана, это грандиозное явление.
Тогда же Антокольский — примерно в конце 20-х — пишет вторую свою драматическую поэму «Робеспьер и Горгона», которая мне представляется одним из самых тонких и точных высказываний о подходящем, начинающемся терроре 30-х годов. Хотя он писал: «Таких пошлостей, как прямые аналогии, я, конечно, не мог себе позволить», — но тем не менее эти аналогии там есть. Там есть ощущение вот этого накатывающего вала пошлости, жестокости, реакции, под которым задыхается Робеспьер. И Робеспьер там не идеализируется абсолютно. Там единственный положительный герой — это фургон бродячих циркачей, который через всё это проходит. И, кстати, это тоже невероятно обаятельно у Антокольского. Конечно, он книжный поэт (а кто спорит?), но эта книжность совершенно его не портит, потому что она пропущена всё-таки через живой опыт.
Вторая причина, по которой ему не очень повезло в представлении современников (да и в памяти потомков), — он реализовался, к сожалению, очень поздно и на ничтожную долю. Но ранние его стихи, которые считаются эталонными, которые так любила Цветаева и по которым она его собственно узнала, — они, как мне кажется, всё-таки ниже своей славы. Они достаточно риторичные, декларативные, декламационные.
И настоящий Антокольский для меня начинается даже не с «Вийона» и даже не с поэмы «Сын», которая стала самой знаменитой, это понятно. Тут как бы вам сказать? Вообще писать некролог сыну, убитому на войне, — это задача невероятной ответственности. Как здесь не впасть в патетику, в декларацию? И действительно он умудрился большую часть этой поэмы… Там есть какие-то декларативные куски, но большую часть этой поэмы он сумел сделать действительно лирически-интимной:
Мне снится, что ты ещё малый ребёнок,
И счастлив, и ножками топчешь босыми
Ту землю, где столько лежит погребённых.
На этом кончается повесть о сыне.
Поразительные стихи!
Но для меня всё-таки Антокольский начинается с 60-х годов, как мне кажется. Понимаете, это очень серьёзная проблема: в каком возрасте лирический поэт достигает своего апогея и при каких обстоятельствах? Из Межирова мы помним:
До тридцати — поэтом быть почётно,
И срам кромешный — после тридцати.
А мы знаем ничтожно мало поэтов, которые, подобно Гёте или подобно Гюго, способны были бы после 70 лет сочинять шедевры. Но весь же вопрос в том, когда поэт попадает в оптимальную для него лирическую позицию. Я знал поэтов, которым, например, надо было быть травимыми и гонимыми для того, чтобы себя уважать. Знал даже поэтов, которым надо было сволочами, чтобы хорошо писать — Тиняков, например. Не то чтобы я знал его лично, но я знаю такой пример. Тиняков хорошо пишет из положения сволочи — и из этого получаются неплохие тексты. Есть поэты, которые сильнее всего в положении раздавленном, как Ахматова, и не любят, не принимают положения триумфаторов, а живут с девизом «Первые да будут последними!».
Антокольский лучшие свои стихи написал из положения одинокого старика, который потерял жену. Зоя Бажанова умерла в 1968 году, и он остался, в общем, один. Хотя были, конечно, и дети, были и члены семьи, но всё-таки он оказался в состоянии изоляции, о чём его последний дневник говорит с невероятной скорбью и точностью. Он оказался одинок. Не говоря уже о том, что он любил её страстно всю жизнь, и для него это была чудовищная потеря. Он оказался в одиночестве, потому что пережил почти всех сверстников. Кстати говоря, его поколение (он 1896 года рождения) было выбито с какой-то колоссальной жестокостью — век такой выпал. Будучи другом и отчасти учеником Цветаевой, он, естественно, был в изоляции и от неё тоже, очень много для него значившей. Кстати, я думаю, что его школа поэтической драматургии отчасти зависела и от неё.
И вот из этого положения одинокого старика, который и любим вроде бы учениками, и вместе с тем ощущает себя бременем для них, и понимает, что они его переросли в чём-то (во всяком случае, в степени свободы), он написал несколько совершенно гениальных стихотворений. У него, кстати, случилось то, что называется «второю молодостью» — он влюбился в старости и посвятил замечательные стихи этой молодой своей возлюбленной, которая писала диплом вообще по его творчеству. Он несколько раз брал её на блоковские праздники. Эти поздние стихи совершенно гениальные.
Как жил? — Я не жил. — Что узнал? — Забыл.
Я только помню, как тебя любил.
Так взвейся вихрем это восклицанье!
Разлейся в марте, талая вода,
Рассмейся, жизнь, над словом «никогда!»,
Всё остальное остаётся в тайне.
Циркачка в чёрно-золотом трико, —
Лети сквозь мир так дико, так легко,
Так весело, с таким бесстрашьем детским,
Так издевательски не по-людски,
Что самообладанием тоски
Тебе делиться в самом деле не с кем!
Вот это самообладание тоски, которым не с кем поделиться, — это для меня одна из гениальных поэтических формул.
И вот что самое интересное. Понимаете, это же огромное мужество ещё — быть, как Антокольский. Вот последнее его стихотворение называется «Старинный романс». Ему 81 год (1977 год). Он написал стихотворение — оно смешное! Представляете? Поди так напиши в 81 год.
Ты мне клялся душой сначала,
Назвал ты душенькой меня, —
Но сердце у меня молчало,
Бесчувственное для огня,
Ты от меня ушёл в дурмане,
Ужасно бледен, со стыдом,
И с горстью медяков в кармане
Пришёл в ту ночь в игорный дом,
Там деньги на сукне зелёном,
А в канделябрах жар свечей.
Там в каждом сердце воспалённом
Гнездится алчный казначей.
Ты входишь… В голове затменье…
Но, глядя гибели в глаза,
На карту ставил всё именье —
И сразу выиграл с туза!
Что за удача! Что за диво!
Удвоил ставку банкомёт,
Но он фортуны нестроптивой
Из рук твоих не переймёт.
Уже вам не хватает мела
Сводить подсчёты на сукне…
Ты пред рассветом стукнул смело
На огонёк в моем окне.
Проснулась я и онемела.
Казалось, всё это во сне.
А ты стоял белее мела
И бросил выигрыш свой мне.
И сердце у меня стучало!
Я ассигнаций не рвала,
Клялась тебе душой сначала,
А после душенькой звала.
Лев Толстой сказал когда-то, что перед смертью скажет всё, что думает о женщинах. Вот Антокольский сказал. Это не отрицает, не посягает на высоты его сказочной любовной лирики, но, конечно, это замечательный пример нежно-иронического отношения к жизни и к женщине.
Я полагаю, что, по крайней мере, два поздних стихотворения Антокольского претендуют на настоящее величие — это поэма «Княжна Тараканова» и совершенно гениальное стихотворение «Иероним Босх»:
Я завещаю правнукам записки,
Где высказана будет без опаски
Вся правда об Иерониме Босхе…
И так далее. Это, по-моему, гениальные произведения.
Тут многие меня спрашивают: «Как отвлечься от депрессии? Как победить тоску? Что делать со своей жизнью?» Почитайте позднего Антокольского — Антокольского времён 1970 года:
Что ни утро — восходит свежей
Розопёрстая девушка Эос.
И мудрец обращается к ней:
«Noli tangere circulos meos! —
Не касайся моих чертежей!»
Вот это очень неглупые стихи. Перечитайте старика Антокольского — и жизнь вам покажется прекрасной.
А мы услышимся через неделю.
01 июля 2016 года(Александр Грин)
― Добрый вечер, дорогие друзья. «Один», в студии Дмитрий Быков. Как правильно кто-то заметил: когда Быков один в студии, получается как-то интимнее. Сегодня интимность стопроцентная. Но я не исключаю того, что, если в Москве будет кто-то у меня интересный, я всё-таки приглашу. Мне кажется, что, когда мы вдвоём, тоже бывает интимно.
Что касается лекции. Очень много заявок на Башлачёва и Янку [Дягилеву]. Я могу это сделать (я подчитал вроде бы тексты, послушал песни), но мне очень не хочется. Не хочется потому, что я совершенно не хочу наживать себе новых противников в лице некритичных фанатов Янки и Башлачёва, хотя я понимаю, что таких не очень много.
Очень многие просят (видимо, после рецензии) лекцию по Пинчону. Я к этому не готов. Это слишком фундаментально надо перечитать шесть очень сложных книг. Ну, сложность их преувеличена, конечно, но в любом случае они массивные. Поэтому я не хотел бы сейчас на это отвлекаться.
И очень много народу (видимо, учитывая лето) просят почему-то лекцию про Грина. Все едут к морю, и хочется гриновского чего-то. Если не поступят в течение программы новые императивные требования любой ценой рассказывать про Янку и Башлачёва, я всё-таки, ребята, с вашего позволения, расскажу про Грина, потому что вот его-то я люблю. И многие хотят про него послушать. У меня ещё не было про него лекций, давно не было про него выступлений в «Прямой речи», поэтому давайте это сделаем.