Один — страница 504 из 1277

Вернёмся через три минуты.

РЕКЛАМА

― Работаем!

Тут ко мне в эфир дозвонился Игорь Кохановский, всегда приятный гость, и сказал, что главная идея «Старика и моря» — это победа в поражении. Васильевич, я именно это и сказал: победитель не получает ничего. Просто, видимо, для вашего поколения, для вашей генерации особенно значимо именно то, что человек победил, потерпев полное поражение по всем фронтам. Да, может быть. Пожалуй, этот пафос Хемингуэя был особенно близок семидесятникам, у которых именно что на всех путях караулило унижение. Но для меня это всё-таки не главное, а для меня главное — библейская мысль о принципиальной неуловимости левиафана. Видишь, каждое поколение отыскивает в этой притче свой смысл. И это лишнее доказательство того, что Хемингуэй написал хорошо.

«Насколько оправдана излишняя метафоричность в произведениях? Посмотрел недавно советский фильм «Парад планет» — понравилось, но насколько же он непонятный. Или вот многие ищут скрытые подтексты в песнях Гребенщикова (и находят их в огромных количествах), а он туда этого и близко не закладывал».

Вася, во-первых, «Парад планет» — вот клянусь вам! — это совершенно не метафорическая картина. Абдрашитов и Миндадзе — они вообще такие ребята не слишком рассудочные. Особенно посмотрите последние картины Миндадзе, сделанные в одиночестве. У него много насыщенных, сложных символов, но он человек настроения. И, кстати говоря, «Парад планет» — это фильм, который транслирует очень точно настроения 1984 года. Я очень хорошо помню эти настроения, потому что это действительно такое посмертное или внежизненное существование.

Там ведь в чём идея? Эти ребята, которых призвали на последние в их жизни военные сборы, выкроили себе две недели, их отпустили с работы, они встретились опять. Ну, это же вечная тема Абдрашитова и Миндадзе: «мужики после сорока». Вот они встретились. Борисову хочется покомандовать. Шакурову хочется послужить, постранствовать, вспомнить, что он мужик. Ещё кому-то ещё что-то хочется. А их убили как бы формально — накрыло их ракетой. На самом деле они все живёхонькие, конечно, это просто военная игра.

И вот у них есть две недели, которые они могут прожить абсолютно свободно. И вот это такое как бы посмертное существование. Они попадают в город женщин, в город стариков. Они встречаются с основными символами, архетипами жизни, на которых проверяется человек. И это настроенческая вещь. Вот встреча Борисова с матерью, которая совсем не мать… Сравните это, кстати, со сценой встречи Шукшина с матерью в «Калине красной» (старуха-то, кстати, подлинная, просто ей не сказали, что это съёмки). Так вот, в чём проблема: сцена неузнавания матери или сцена встречи матери с сыном, когда оба не поняли и не узнали друг друга, — это для 70–80-х годов очень характерно, это коллизия встречи с Родиной, которая нас не узнаёт и которую не узнаём мы. Но это не символы, это именно настроения.

Я помню, Тарковский привозил (я не попал на эту встречу, мне рассказывал Володя Бабурин, Царствие ему небесное) «Сталкера» на журфак в 1982 году. Я уже там учился в Школе юного журналиста. И вот его все спрашивали: «Что у вас там символизирует собака?» Он не выдержал и говорит: «Иногда собака — это просто собака». Ну действительно, для настроения она там бегает. В «Сталкере» далеко не всё — символ. «Сталкер» — это такая кинопоэма. И «Парад планет» выдержан в том же жанре: это такая условная абсолютно картина посмертного существования русского мужика.

Что касается песен БГ, то я много раз говорил, что именно его способность создавать такие амбивалентные конструкции, куда мы сами вчитываем какие-то смыслы, — это и есть «искусство рамочности», как называл это Окуджава.

«Я начал читать «Котлован» Платонова. Ещё не знаю, что там в конце, — lucky you are, — но меня уже поразил стиль изложения: вот это специфическое, нигде не виденное мною «несоразмерное» описание, использование нехарактерных слов. Ловлю себя на мысли, что не могу для себя сформулировать, какие чувства этот стиль у меня вызывает. Как бы вы охарактеризовали язык этой книги? Кирилл, Киев».

Кирилл, есть подробная работа Юрия Левина, где рассматривается язык Андрея Платонова и те механизмы, с помощью которых это сделано. Есть работа Евгении Вигилянской (не знаю, можно ли её найти в Сети), где рассматривается платоновский стиль, именно вами очень точно охарактеризованный — как подбор несоразмерных слов. Несоразмерных в каком смысле? Вот Вигилянская показывает, что Платонов берёт обычную фразу (конечно, это подсознательная работа), к каждому слову подбирает стилистически предельно отдалённый синоним — и в результате выстраивается вот такая фраза. Ну, Левин там подробно говорит о смысловой избыточности — например, «открыл дверь в пространство» вместо просто «открыл дверь».

Тут, конечно, имитируется канцелярит, но при этом ещё это как бы речь о попытке нового самосознания: человек называет все предметы заново, потому что заново осознаёт себя. То, как это сделано, какими средствами это достигается, лучше всего видно там, где этот язык ещё начинает формироваться (например, в «Епифанских шлюзах»), потому что там именно эта стилистическая разноголосица очень видна. С одной стороны, это имитация слога XVIII века, с другой — это канцелярит современный, с третьей — высокая лексика, фольклоризмы всякие, архаизмы и даже диалектизмы. И всё это вместе образует замечательный хор, я бы сказал, искусственно перемешанное сознание, искусственно перемешанную стилистику. Вот Левин и Вигилянская вам подробно расскажут, как это делается.

«Люблю слушать Жванецкого, но не решаюсь начать читать его книги, наверное, потому что боюсь, что они меня разочаруют. Мне кажется, что когда автор сам читает свой текст, то это совсем другое, нежели читать самому. Читали ли вы книги Жванецкого? Какое они произвели на вас впечатление? И в целом ваше отношение к Жванецкому?»

Я позднего Жванецкого люблю больше, чем раннего, потому что ранний, как мне кажется, всё-таки рассчитан на то, чтобы посмеяться вместе с самими объектами сатиры. Эта сатира, на мой взгляд, недостаточно радикальна. Я люблю Жванецкого, условно говоря, начиная с 1982–1983 годов, и то не всё, конечно. Но есть вещи, которые люблю очень сильно. Вот поздние его тексты кажутся мне уже достаточно горькими и достаточно радикальными.

Что я думаю о фальшивке «Прощай, немытая Россия», и действительно ли это фальшивка?

Вы знаете, очень распространено мнение, что эти стихи на самом деле написал Минаев. Во-первых, если бы Минаев умел так писать, то, наверное, у него были бы и другие шедевры, и не хуже, а он всё-таки прочный поэт второго ряда при всей своей феноменальной одарённости. Это первое.

Второе. Как есть шаткая гипотеза насчёт того, что это Лермонтов, потому что автографа нет, точно так же и шаткая гипотеза насчёт того, что это не Лермонтов. Я предпочитаю всё-таки в таких случаях верить современникам. И потом, по всем мотивам, по ощущению, по эвфонии замечательной это вполне себе Лермонтов. Если кому-то кажется иначе, то всегда можно найти аргументы в пользу того, что это кто-то из русофобов ему приписал.

О Левитанском? Когда-нибудь впоследствии.

Вот просят о Когане и Кульчицком. «Самое страшное в мире — это быть успокоенным»…

Не будем судить романтиков. Романтизм в предельном своём развитии, романтизм как мировоззрение, противостоящее просвещению, просветительству, — это и есть вечное противостояние коммунизма и фашизма. Коммунизм — это развитие идей просвещения, а фашизм — это развитие идей романтизма.

Коган и Кульчицкий — они, мне кажется, всё-таки романтики просвещения, романтики здравого смысла, в отличие от поэзии фашисткой, которая тогда тоже была (слава богу, не по-русски). Я настаиваю на том, что и Коган, и Кульчицкий в своих гиперболах всё-таки далеки от человеконенавистничества. И самое главное, их романтизм — это именно романтизм борьбы за всеобщее счастье, а не романтизм борьбы одного частного гения с морем недочеловеков вокруг.

Это вообще довольно интересная мысль, что в мире, наверное, было не чередование каких-то литературных стилей, литературных направлений, а вечная борьба двух философий, двух литературных направлений, которые, кстати говоря, и столкнулись во Второй мировой войне. С одной стороны, это идеи рациональные, идеи атеизма, просвещения, идеи «естественного человека», по Руссо (если человека поместить в хорошие обстоятельства, он сам по себе будет добр, если его хорошо кормить, он будет гуманен, и так далее). И идеи романтизма, с другой стороны, — идеи, что «на всех стихиях человек — тиран, предатель или узник», а есть одинокие счастливцы, такие как Наполеон, которые отличаются особенной высотою взгляда и поведения. Вот это такая вечная борьба Французской революции с французским Наполеоном.

К сожалению, в XX веке, когда эти мировоззрения сошлись в борьбе, можно, конечно, сказать, что победил просвещенческий гуманизм, но по большому счёту, как это ни ужасно, он тоже пал — и они взаимно уничтожились, только с большой разницей. Да, победа гуманизма была, разумеется, одержана, но, как совершенно правильно написано у Пастернака в «Сказке», этот гуманизм уже «отравлен трупным ядом», он сам себе нанёс непоправимые увечья, и ему нанесли непоправимые увечья.

Это ситуация Ланцелота шварцевского. Ведь в «Драконе», помните, тоже гибнут и Дракон, и Ланцелот. Просто потом уже Шварцу пришлось дописать ещё одно действие, в котором Ланцелот воскресает, чтобы расставить все точки над «i». Но вот эта потрясающая сцена предсмертного разговора Ланцелота с музыкальным инструментом — это, конечно, реквием, это, конечно, некролог.

Вот в том-то и ужас, что в XX веке и романтизм (в крайнем своём предельном фашистском развитии), и гуманизм (в предельном своём коммунистическом варианте) погибли, взаимно уничтожившись. Вот это я и называю концом проекта Личность, потому что следующий проект — это будет уже Коллектив и одинокие счастливцы, которые избегут попадания в этот Человейник.