Нет, ну зачем нужна история с голованами в «Жуке [в муравейнике]» — совершенно очевидно: мы должны почувствовать, должны понять, что способности Абалкина имеют нечеловеческий характер. Если вы помните, народ голованов знает Льва Абалкина. Причём большое удовольствие — обмениваться этими цитатами, паролями. Народ голованов знает Льва Абалкина. Он не чувствует, не понимает его, не поддерживает его, а знает. Он умеет установить с народом голованов контакт, который рационально не постижим.
И история со Щекном, в чьём имени так прочитывается «щенок»… Щекн — это, конечно, наглядный пример того, что Абалкин не вписывается в обычные людские рамки. Кстати говоря, я думаю, что если бы Стругацкие дали себе труд или просто захотели, или кто-то бы им предложил написать отдельный роман о Щекне и Абалкина, то вот это был бы пример настоящей мужской дружбы, дружбы представителей двух цивилизаций. Помните, когда они ходят по этому странному городу, и Щекн иногда подаёт сигналы: «Опасно! Подчёркиваю: очень опасно!» И самый опасный сигнал, самую большую опасность он ловит возле детской карусели. Помните, как это страшно и как это здорово.
И вот это могла бы быть гениальная книга. Но Стругацкие уже тогда были одержимы идеей фрагментарности, сжигания мостиков, и им хотелось, так сказать, больше загадочного, ничего не доводить до конца, не объяснять параллельных текстов и так далее, не объяснять, что их сводит вместе, как в «ОЗ» [«Отягощённые злом»], поэтому вполне естественно, что история про Щекна осталась вставной новеллой. Но она нужна именно затем, чтобы показать головановскую и абалкинскую, кстати, принципиальную античеловечность. Но мы должны уметь любить и понимать не человеческое, потому что нельзя любить и понимать только своё; надо уметь терпеть и понимать чужое.
Что касается хорошо описанных и убедительных контактов, то вот вам пожалуйста — у тех же Стругацких, вероятно, «Малыш», где всё-таки вопреки всему контакт осуществляется, как это ни странно. Из других? Знаете, я порекомендовал бы вам… Это, может быть, странным вам покажется, но порекомендовал бы повесть Ариадны Громовой «Глеги». Там не совсем про контакт, хотя про контакт тоже, но там про искусство понимать, что произошло. И вообще «Глеги» — сильная вещь. Это повесть 1962 года. Она описывает, кстати, вот и то, что в России сейчас происходит. Она немножко похожа (немножко!) на лемовского «Непобедимого», но в малой степени, а в наибольшей — конечно, она на саму Громову. Громова была замечательный диссидент, глубокий и интересный писатель.
«Получилось, что я на море вожу ребёнка в свой родной город. У меня здесь есть свой квартал. Но 1 сентября я уезжаю в Харьков, где вот уже 15 лет живу, и там сформировался свой квартал. Можно ли проходить вашу книгу, начав её на море и заканчивая в Харькове?»
Конечно, можно. Я не гарантирую вам денег, но вам будет интересно. Знаете, я, кстати, не думал об этом, но мне даже кажется, что в этом есть какая-то лихость — начать проходить «Квартал» в одном месте, а закончить в Харькове, в другом городе. Только помните, что в конце «Квартала» (заглядывать нельзя, но вот вам спойлер) всё равно обязательно надо на один день приехать на море. Так что имейте в виду Феодосию.
«Слышала отрывок из вами же начитанного «Эвакуатора». Часто ли к вам обращаются с предложениями озвучить книги? Нравится ли это вам? Готовы ли вы этим заниматься?»
Конечно, готов. Я начитал несколько кусков из «ЖД». Я начитал полностью книгу стихов «Ясно». Вот сейчас, кстати, буду американцам вечером, глубокой московской ночью, читать творческий вечер по этой книжке и по новой, которая, скорее всего, будет называться «Счастье». Так что я люблю почитать вслух, вообще говоря. И детям, и возлюбленным я всегда вслух читал с большим удовольствием, потому что это лучше, понимаете. Необязательно себя, можно других. У нас даже есть в «Прямой речи» такая серия «Быков вслух», где я читаю, скажем, Бунина, или Паустовского, или особенно мной любимого Житинского. Да, конечно.
«Планируется ли лекция об Андрее Тарковском?»
Понимаете, это не я должен делать. Это должен делать учёный класса Марголита, или Клеймана, или Шемякина, или Туровской. Но попробую, может быть, поговорить о «Зеркале». Вот одну из следующих лекций я, может быть, посвящу «Зеркалу», хотя у нас стоит большая очередь. Вот здесь просят прочесть лекцию о Шкловском, и пренебречь этим я, конечно, не могу. И, скорее всего, эту лекцию прочту, вообще о формальном методе. Ну, я мало чего могу сказать о формальном методе. Это вам надо было расспрашивать, когда здесь был Жолковский. Но, ничего не поделаешь, придётся вам довольствоваться моими скромными комментариями.
«Вы признаёте за Шолоховым авторство «Тихого Дона», но для меня аргументация Бар-Селлы вполне убедительна. В этой связи интересен вопрос о роли мировоззрения писателя в его творчестве. Убеждён, что такой писатель как Юрий Бондарев, чей бронетанковый сталинизм не секрет ни для кого, не мог написать такие романы, как «Тишина» или «Берег». А уж корни появления такой прозы под его именем — это дело второстепенное».
Ну, Михаил, дорогой, во-первых, не будем забывать, что никакого бронетанкового кондового сталинизма в Бондареве не было примерно до 80-х годов, причём до их конца. Бондарев очень болезненно, очень мучительно отреагировал на переход из первых советских писателей, из классиков в крепкий второй ряд. Для него это было мучительно. И поэтому он обиделся страшно. И поэтому он написал несколько истерических произведений, таких как роман «Игра», как роман «Бермудский треугольник». Он же был секретарь Союза [писателей СССР], он обладал огромной властью, он обладал серьёзными деньгами и колоссальными переизданиями. А начинал он как честный писатель. И «Тишина» — это классический бондаревский роман. И даже я вам рискну сказать, что «Тишина», в особенности вторая книга её, — ну, это лучший бондаревский роман. У него ещё была замечательная повесть «Родственники».
И к «Берегу» я отношусь очень хорошо. Вы не поверите, но лейтенант Княжко — это был важный герой для прозы 70-х годов. Сам Никитин, писатель-повествователь, — это дело десятое, а вот Княжко — это интересно. И, конечно, потрясающий там образ Гранатурова — вот этот мерзавец законченный, садист, такой Долохов-2, который требует расстрела пленных. Такие люди были, которые свою пустоту душевную и трусость маскировали брутальностью колоссальной, грубостью, зверством. Бондарев был один из первых, кто рассказал об этих зверствах уже бессмысленных, об этой мести уже избыточной. У него же действие происходит в мае-июне сорок пятого года. Кроме того, там хорошо написана любовная линия. «Берег» — это совсем неплохая книга. И Эмма там замечательная. «Берег» — это очень хорошо.
И, кстати говоря, вот «Выбор». «Выбор» — роман, который вызывает до сих пор довольно взаимоисключающие толкования и разные мнения. Это сильная книга. Я многое из неё помню. Илья Рамзин — чрезвычайно интересный герой. Почему? Потому что вообще об этом поколении — поколении сорокового года — написано мало, мало кто уцелел. Но это были действительно сверхчеловеки. Это атлеты, молодые боги. Как там дочка писателя … Забыл, как его зовут. Васильев, по-моему. Когда она смотрит на этих людей, она же потрясена: «Вы были молодые боги. Разве их можно сравнить с сегодняшними молодыми людьми? Ну нет, конечно». Это поколение героев и красавиц. И вот эта замечательная история с Марией, этот первый, рано описанный сексуальный опыт двух шестнадцатилетних советских старшеклассников — это очень здорово написано, надо вам сказать, и с великолепным эротическим напряжением. Это люди, это дети, которые не в силах смириться со своей взрослостью, которых она как бы разрывает изнутри. Я считаю, что «Выбор» — это очень серьёзное произведение.
Другое дело, что после 80-х Бондарев писал очень плохо. Ну, ничего не поделаешь, знаете, есть же всё-таки и возраст. Совершенно правильно сказал Аксёнов: «Писать надо до тех пор, пока хочется». Вот тут уже, видимо, был тот случай, когда не хотелось. Кроме того, всё-таки не надо сбрасывать со счётов ту мировоззренческую катастрофу или тот во всяком случае очень серьёзный ценностный слом, который произошёл со всем обществом и с Бондаревым тоже. Это писатель, который ощутил себя вдруг ненужным. Естественно, много злобы и обиды появилось в его текстах.
«Мне понравилось, как сделан финал «Людского клейма» у Филипа Рота — в форме разговора персонажа и писателя на застывшем озере. Чем больше писатель убеждается, что разговаривает с убийцей, тем больше я в этом сомневаюсь. Понятно только, что во всём в итоге виновата «атмосфера ненависти».
Знаете, я не… Как вам сказать? Я с Ротом вообще немножко знаком. Я несколько раз с ним в ресторане «Русский самовар», куда он часто хаживал, выпивал, когда ещё пил. И даже у меня есть автограф. Но вот об этом я его не спросил. Понимаете, какая штука? Мне представляется, что этот разговор восходит — чисто просто как отсылка — к финалу «Handcarved Coffins» («Самодельные гробики») небезызвестного Трумена Капоте, любимого моего автора, где писатель тоже разговаривает с героем, тоже с убийцей, и тот говорит: «Верно, уж так надо было. Не я сделал, а Бог. Воля Божья».
Кстати говоря, разговор писателя с героем придумали и не Капоте, и не Рот. В финале «Завтрака для чемпионов» 1972 года Курта Воннегута («Breakfast of Champions») Воннегут разговаривает Килгор Траутом и, помните, говорит: «Я могу с тобой сделать всё что угодно, я твой создатель». И тот кричит: «Верни мне молодость! Верни мне молодость!» Вот это очень здорово тоже придумано.
«Мой вопрос уже задавался, настолько он поверхностен. В советские времена существовала реальная ниша «толстых журналов», через которую молодой автор с трудом, но мог пробиться и однажды проснуться знаменитым. Что представляют из себя толстые журналы сейчас — хорошо известно. Интернет выглядит вяло и вызывает тоскливое сожаление. Проза.ру больше похожая на кладбище, — да, действительно на братскую могилу, я согласен, — авторские паблики во «ВКонтакте» — это то, что пришло на смену толстым журналам? Неужели нет путей для реализации краткой прозы