Один — страница 524 из 1277

молодых неизвестных авторов?»

Слушайте, дорогой nick, ну это же элементарно! Напишите хороший рассказ — и он будет всеми замечен немедленно. Понимаете, покойный Дмитрий Бакин, Царствие ему небесное, когда-то написал один рассказ, его напечатали в «Неделе» — и все заметили его немедленно. Хотя с одного рассказа, притёкшего самотёком, очень редко начинается писательская карьера. Напишите хороший рассказ, отправьте его в журнал — и все о нём будут говорить через неделю. Все разговоры о том, что «молодому писателю трудно пробиться»… Просто молодому писателю (и это верно) очень трудно написать действительно прекрасное произведение. Но если вы его напишете, то будьте уверены — вы проснётесь ну просто чудовищно знаменитым! О чём тут говорить?

«Посмотрел фильмы «Летаргия» 1983 года и «Оглянись» 1984-го и был потрясён. Возможны ли такие фильмы, раздирающие сердце и заставляющие задуматься, в наше время?»

Нет конечно. Фильм Ланского «Летаргия», по-моему, с лучшей и самой страшной ролью Андрея Мягкова и фильм «Оглянись» по сценарию, насколько помню, Володарского, режиссёра сейчас не назову [Аида Манасарова]… А может, и Мережко, сейчас не вспомню. В общем, это такой фильм про женщину, пересматривающую свою жизнь после того, как сын через неё перешагнул, буквально перешагнул — она там лежала на пороге, а он перешагнул через неё. Очень сильная была роль — Светозаров, по-моему, его играл [Дмитрий Щеглов].

В общем, такие фильм сейчас невозможны потому, что не забывайте, что это первая половина 80-х, это время уже деградации, уже перезрелости Советского Союза. Это время сложное, это сложная эпоха, эпоха сложных фильмов. Вот тогда появилось хуциевское «Послесловие», например, с тем же Мягковым и Пляттом. Мягков — один из главных актёров этого времени. Сложнейшая картина! Ведь зрелый, поздний Хуциев гораздо глубже раннего. Начиная уже с «Июльского дождя», он действительно очень зрелый и глубокий художник, ничего не высказывающий прямо, а всё в подтексте. Такой фильм возможен в сложном обществе. Подождите, наше усложнится — тогда что-нибудь и будет.

«Какова ваша позиция в давнем споре о «рабской природе русских»? — не «арабской», а «о рабской». — Можно ли утверждать, опираясь на Герберштейна, де Кюстина и на факты текущей действительности, что русские неискоренимо сервильны?»

Знаете, я много раз цитировал ответ моего американского студента, когда я его спросил… Я вообще спросил группу: «Вот представьте себе, что есть люди, которые соблюдают абсолютно все внешние требования, а внутренне никогда не лояльны: рассказывают анекдоты, хохмят, не соблюдают законов. Это особая степень свободы или особая степень рабства?» И вот мальчик этот, который сейчас, кстати, работает в Казахстане и изучает там местный менталитет, сказал: «These things in Russia are not mutually exclusive» («В России эти вещи не взаимоисключающие», если грубо переводить).

Конечно, русская свобода — это особая форма рабства, но самая независимая, самая весёлая, самая такая independent. Понимаете, это та форма рабства, когда на глубине души вы никому не принадлежите. И неслучайно в повести Толстого «Гадюка», которую сейчас часто упоминают, главная героиня так и остаётся девственницей, эта Ольга, потому что никто не сумел проникнуть в её душу, в её тело до конца — она для всех недоступна. Ну, как и блоковская героиня, которая: «Пускай заманит и обманет, — // Не пропадёшь, не сгинешь ты», — которая никогда никому не принадлежит. Так что я не назвал бы это русской какой-то особенной сервильностью.

Вот у меня сегодня была достаточно бурная дискуссия с теми же американцами. Вот Юг, который страдает от рабства. На Юге мы видели прекрасно, что рабство побеждено, но Юг этого поражения до сих пор не пережил (Фолкнер весь тому порука), но как говорят: «Мы проиграли войну, но мы выиграли культуру».

И действительно мы так или иначе — Россия, которая живёт в условиях, может быть, рабских, выигрывает великие трагедии, великие смыслы. Я понимаю, что впадать в оправдание рабства — последнее дело. Но я не оправдываю, а я объясняю, почему многим русским нравится это состояние. Оно нравится, потому что оно сулит максимальный эмоциональный диапазон. Понимаете, в России нет задачи — что-то построить, какие-то достижения заполучить первыми, что-то огромное реализовать. В России есть желание — как можно больше испытать, жажда расширить эмоциональный диапазон, почувствовать.

Помните, как Лидия Варавка в «Жизни Клима Самгина», отдаваясь нелюбимому Самгину, ему потому объясняет… Он спрашивает: «Почему ты стала со мной спать?» Она говорит: «Мне хотелось испытать». Да, хотелось испытать. До сих пор я испытываю такое подростковое возбуждение при воспоминании об этом эпизоде, потому что я, как и большинство советских школьников, читал это по вполне понятным причинам. Конечно, «Жизнь Клима Самгина» — одна из самых эротически насыщенных книг в русской литературе. И Лидия Варавка, как сейчас помню, с её блестящими смуглыми ногами и с копной кучерявых волос (впоследствии седых) была, конечно, нашим эротическим кумиром очень долго.

«Как вы отнеслись к постам Ходорковского и Чичваркина, которые написали, что нужно повторить по примеру Турции военный переворот?»

Ну что же вы говорите? Как раз Ходорковский написал, что ни в коем случае этого не надо, потому что ни к чему хорошему такие верхушечные перевороты не приведут. Ну как же надо читать Ходорковского и Чичваркина, чтобы вычитать ровно противоположное? Вы старайтесь это читать без априорного убеждения, что перед вами враги России. Вы попытайтесь это просто почитать (знаете, как стоит задача — «усвоить смысл прочитанного», как дают иногда в упражнениях на владение иностранным языком), и вы много прочтёте интересного.

«Недавно открыл для себя великого писателя Томаса Манна, — ну, что я могу сказать? Better late than never [Лучше поздно, чем никогда]. — Расскажите, пожалуйста, о своих любимых произведениях этого автора».

Понимаете, если вы его недавно для себя открыли, то вам лучше всего прочесть «Марио и фокусника», «Марио и волшебника». Я, кстати говоря, очень хорошо помню, как Лена Иваницкая (привет вам, Лена) мне, тогда не читавшему этого рассказа, пересказывала его. Я как раз ждал Ирку из роддома, и мы ночью у меня сидели. Иваницкая помогала мне убраться в комнате, всё подготовить к приезду Ирки и Андрюши. Вот мы сидели и чай пили, и она мне рассказывала сюжет «Марио и фокусника». И, как всегда в таких пересказах, это было лучше, чем когда я его прочёл. «Марио и фокусник» — это гениальная повесть… ну, рассказ, новелла, гениальная вещь! Вот я вам её рекомендую.

А для людей, которые уже более или менее начитаны в Томасе Манне — ну, наверное, «Волшебная гора». Будет скучно, но ничего, расчитаетесь ко второму тому, к дуэли Нафта и Сеттембрини вообще уже будет не оторваться. Мой любимый роман — «Доктор Фаустус», тут ничего не поделаешь, и особенно комментарий к нему, который называется «Роман одного романа.

«Можете ли вы себя представить 100 лет назад в роли Горького и Бунина в этом же возрасте?»

Представить-то я себе всё что угодно могу, но, как вы понимаете, мои шансы, мои данные в этом смысле довольно бедны. И я себя охотнее представляю в роли Мережковского, который, по-моему, как писатель лучше обоих. Во всяком случае, «Царство зверя» — лучший исторический роман когда-либо написанный в России, трилогия вот эта. Взгляды и убеждения его мне гораздо ближе. И все его тексты можно сейчас перепечатывать, не меняя ни единой запятой. Поэтому вот в его роли я хотел бы себя представить. А в роли Бунина — не могу. И в роли Горького — не могу тем боле.

Прерываемся на три минуты.

НОВОСТИ

― Алло! Здравствуйте. Простите ради бога, тут у нас такая связь, что она периодически рвётся, и я выпадаю из эфира. Но мы продолжаем отвечать на вопросы, которых успело прийти колоссально много. Спасибо вам за долготерпение и за то, что вы, невзирая такое качество этой связи, всё-таки героически остаётесь со мной.

«В финале «Жука» после появления Лёвы создаётся впечатление, что показано отсутствие свободы воли у Абалкина. Ну не назло же этим «взбесившимся идиотам» он возвращается к детонаторам, самонадеянно полагая, что его не так просто убить? Можно ли понять это так? И метафорой чего, по-вашему, являются детонаторы, если это метафора? Спасибо».

С метафорой детонаторов всё довольно просто. Хотя Борис Натанович в последнем письме ко мне писал, что «с детонаторами дело тёмное», но темно их происхождение. На самом деле метафора детонаторов совершенно очевидна: это то предназначение человека, которое где-то хранится, которое где-то есть. Лев Абалкин попытался пробиться к этому своему предназначению, он попытался осуществить себя, сделать себя тем, кем он был задуман — и это встретило лютое противодействие системы. Вот в этом-то и заключается главная проблема: как только человек пытается стать собой, пробиться к своему детонатору, то тут же Гомеостатическое Мироздание руками КОМКОНа начинает ему перекрывать эти пути. Вот в этом трагическая сущность «Жука».

«Прочитал рассказ Леонида Андреева «Мысль». Убийца выдал себя за сумасшедшего и сошёл с ума. Почему, как вы думаете, Андреев увлечённо живописует больное сознание маньяка?»

Мне придётся говорить сейчас не очень приятные вещи, но Леонид Андреев, к сожалению великому, будучи очень крупным писателем и, может быть, лучшим русским драматургом (позвольте мне такое заблуждение), всё-таки иногда сознательно, может быть, облегчал себе задачу — облегчал её в том смысле, что ведь описывать маньяка гораздо проще, чем описывать нормального человека. Если у тебя выходит психическое несоответствие, то всегда ты говоришь: «А это маньяк. А это душевная болезнь». Ну, как было собственно с «Красным смехом».

Вот «Красный смех» — это известный рассказ Леонида Андреева, про который Вересаев (который, в отличие от Андреева, был на войне) сказал: «Здесь есть психологическая недостоверность. К ужасам войны врач привыкает на второй неделе, а к концу месяца вообще не замечает их. Это же касается и солдата. Поэтому здесь есть недостоверность». Но Андреев в ответ говорит: «Ну, какая же недостоверность? Герой душевнобольной, его мучает всё»