ния: «Не ругайте своего при чужих. Чужие уйдут — свой останется. Не лейте зря воды, потому что из-за её отсутствия в пустыне погибает человек. Когда вам говорят: „Так никто не делает“, — отвечайте: „А я кто?“» Ну и так далее. Там всё написано.
«Насколько, по-вашему, актуален Блок? Меня в своё время пробрала до дрожи его поэма „Двенадцать“. Перечитал во взрослом возрасте — нет того впечатления».
Дорогой ctar, это объяснить очень просто: Блок не во всякое время воспринимается. Я помню слова Засурского, сказанные нам как-то. Я его спросил (часто это цитирую): «Почему Капоте не писал в последнее время?» Он долго думал, подбирал социальные всякие причины, а потом сказал зло: «Просто потому, что хороший писатель может писать во всякое время, а великий — не во всякое». И я всё время этим утешаюсь, когда у меня творческие кризисы бывают. Понимаете, я всегда был убеждён, что Блок — это поэт, понятный по совпадению некоторых внутренних колебаний. Сейчас не блоковская эпоха.
«О Лермонтове ещё не написан серьёзный роман. Как Вам нравится Борис Садовской вообще и его роман „Пшеница и плевелы“? С приветом из Донецка (ДНР)». Дорогой damiano, очень хороший вопрос.
«Пшеница и плевелы» не очень мне нравится. Я солидарен здесь с точкой зрения, наверное, Андрея Немзера, который совершенно правильно пишет, что «Садовской напрасно приписывает Лермонтову сифилис, потому что сифилис был у него, а не у Лермонтова». Но проблема не в этом.
Отношение к Лермонтову, как к демоническому, губящему, разрушительному началу, в русской традиции не ново. И мне кажется, что увидеть эту разрушительность и демонизм — это полдела. Надо видеть прежде всего лермонтовское страдание. И не надо забывать, что Лермонтов же эволюционировал очень сильно. От человека, написавшего «Двух великанов», до человека, написавшего «Родину» или «Смерть поэта», дистанция огромного размера. Он эту дистанцию прожил.
Я говорил много раз о том, что в основе русской культуры, всякого её этапа всегда стоят раскаявшийся варяг и раскаявшийся хазар. Пушкин с его ранним безумным либерализмом и поздним таким же страстным консерватизмом — и Лермонтов, прошедший ровно обратный путь. Толстой и Достоевский — такая же пара. Горький и Андреев — такая же пара. Это очень важно помнить. Поэтому «Пшеница и плевелы», ну, не Садовскому было писать.
Если говорить в целом, то Борис Садовской был хороший поэт. У него была очень трагическая жизнь действительно. Он правильно писал: «Жизнь, перешедшая в житие». Вот это его монастырское, фактически в коморке полусуществование в течение 30 лет, забытый абсолютно. Но он был, конечно, поэт с чертами очень и очень талантливого автора, такой нео-Языков, я бы сказал.
Я перехожу всё-таки по многочисленным требованиям уже к Шукшину, потому что мало остаётся времени. И вот что мне тут кажется важным сказать. На многое не успел я ответить.
«Вы приятельствуете с Искандером и Пьецухом». Не приятельствую, я с ними знаком. Как говорил в таких случаях Кабаков: «Он отличает меня от стенки». Будут ли новые их тексты? Искандер — будут. Стихи будут, он пишет довольно много стихов. Прозы не пишет сейчас. Он говорит, что для того, чтобы писать прозу, надо долго сидеть за столом — спина болит. А Пьецух постоянно пишет. Новое эссе, по-моему, только что появилось в «Дружбе народов» или в «Октябре».
Вот что касается Шукшина… А, нет, не могу не ответить, вот только что пришло: «Ваше мнение о творчестве Тимура Шаова». Тоже я дружу с Тимуром, выступал с ним много раз. Тимур хороший, и у него есть песни превосходные. Самая моя любимая — «Всё будет обалденно». Ну, он не претендует же на такую серьёзность, на лирику. А между прочим, у него есть очень хорошие лирические песни. Семёна Слепакова я тоже люблю.
Значит, что касается Шукшина. Наконец-то. Видите ли, для начала: пришёл вопрос про «Третьи петухи». «До третьих петухов» и «Москва — Петушки» — два странным образом созвучных текста о 70-х годах, конце 60-х. Я добавил бы к ним ещё «До петушиного крика» Наума Нима, очень страшную повесть о тюрьме.
Дело в том, что «Москва — Петушки» и «До третьих петухов» — это две такие поэмы о национальном характере. Этот национальный характер до сих пор не прояснён, поэтому приходится нам сейчас о нём говорить и думать. Шукшин вообще всю свою поэтику, всю свою систему приёмов (кроме романа «Я пришёл дать вам волю», о котором мы сейчас будем говорить особо) построил на одном мучительном контрасте, на одной очень важной проблеме. Он в принципе — человек единства, человек цельности и цельного мировоззрения. Для него ужасно, что раскалывается русский мир, советский мир. И он об этих расколах пишет.
Он — летописец русского нового раскола: на город и деревню, на интеллигенцию и народ, на почву и город или, условно говоря, на запад и почвенничество. Он очень мучительно это переживает. Потому что человек-то он советский с советским опытом — армейским, учительским, председательским; человек естественный, как его Пашка Колокольников. И вот этот советский человек, скажем так, новая ипостась русского человека — советский колхозник, советский учитель, советский рабочий — мучительно ищет новую идентичность в раскалывающихся временах. Весь Шукшин — об утрате цельности.
«Верую!» — самый мучительный об этом рассказ, гениальный. Помните, вот этот мужичонка, не находящий себе места, весь из острых углов, как такой обычный шукшинский чудик, всегда худой, взъерошенный, вечно безумно раздражённый, часто пьющийся. Он вот от того и мучается, что цельное мировоззрение утрачено. Обратите внимание, что ведь поп-то умирает. Там же сказано, что поп смертельно болен. И когда смотрит на него как раз этот герой, он поражается его физической мощью. Он не понимает, где же в глубинах этого огромного тела сидит болезнь, которая его ест. Тем не менее, у него или рак лёгких, или туберкулёз. Вот подтачивает уже болезнь это могучее единое целое, единое тело. Так строится русская жизнь, что она обязана раскалываться. А почему? А потому что нет вещей, которые бы людей объединяли поверх всех различий. Революционная идея иссякла, а в остальном — каждый сам по себе.
Особенно мучительно этот конфликт обозначен, конечно, в очень знаменитом рассказе «Срезал». Ну, вот ездит Глеб Капустин, абсолютно типичный тогдашний персонаж. Вы же помните, что тогда в отсутствие веры большинство увлекалось всяким оккультизмом. Посмотрите, сколько этой оккультятины у Высоцкого: «То у вас собаки лают, то руины говорят», там тарелки, «Почему аборигены съели Кука?», шаманизм. Помните, проблемы шаманизма в районах Крайнего Севера, о чём Капустин говорит.
Все увлечены вот этой оккультятиной — а тут приезжают двое учёных, городских, интеллигентных, в дом матушки. И тут же приходит Капустин их срезать. Почему? Они ему ненавистны. Он занимается псевдонаукой, псевдоработой, псевдожизнью, он смысла не видит ни в чём. И он хочет их срезать, потому что он им завидует мучительно.
Вот на эти категории — на людей осмысленных и людей бессмысленно злых — тогда тоже всё разделилось. Интеллигенция постоянно чувствовала вину перед народом, народ — вину перед интеллигенцией. А вместе они всё время при этом ненавидели друг друга. Все эти расколы советские (вынужденно, естественно) существовали в отсутствие общего какого-то купола, общей интенции, которая бы всех объединяла и куда-то вела. Почему это было так? Можно много гадать.
Но Шукшин — именно как раз летописец вот этого трагического мучительного противостояния. «В городе жить невозможно», — это жители деревенские. Вместе с тем в деревне становится всё более тухло. И самое ужасное, что люди (вот это тоже одна из важнейших шукшинских тем) начинают люто ненавидеть друг друга! Они раздражаются потому, что идентичность их утрачена, что внутреннее их содержание утрачено, поэтому они безумно злятся на эту свою внутреннюю пустоту.
Вспомните рассказ «Мастер» про мастера, который церковь хочет восстановить, а ему не дают. Вспомните поразительный совершенно… Я, кстати, могу перепутать какие-то названия, они у Шукшина, как правило, неудачные, но иногда очень ёмкие, иногда очень точные.
Вспомните безумную лютую злобу, которая везде сопровождает героя рассказа «Шире шаг, Маэстро». Он просыпается в прекрасном настроении. Он идёт на работу счастливый. Он стишки сочиняет: «Отныне буду так: // Холодный блеск ума, // Как беспощадный блеск кинжала». Но он всё время полон мыслей, надежд на писательство. А потом просто всё это кончается тем, что несколько раз на него наорали — и всё, и погас вот этот огонь в его жизни. Почему это так происходит? Да потому что негде человеку абсолютно развернуться; потому что со всех сторон на него запреты налагаются; потому что жизнь лишена норм и сведена к запретам. Вот это самое страшное — утрата внутренней нормы.
Почему так происходит? Шукшин тоже над этим много думал. В сущности, «Я пришёл дать вам волю» — это роман, который весь исчерпывается названием, и это очень хорошо. «Я пришёл дать вам волю. А вы что сделали?» Понимаете, дело в том, когда нет внутреннего содержания, то волю давать бессмысленно, это кончится разинской трагедией. Ведь, собственно говоря, трагедия Шукшина — это трагедия человека думающего, знающего, мыслящего среди людей, которые забыли, разучились этому. И неслучайно Разин — это абсолютно одинокая фигура в романе.
Я роман этот не считаю удачей. Я вообще не считаю, что Шукшин был мастером крупной формы. «Любавиных» он сам терпеть не мог перечитывать. И это действительно плохая попытка в эпическом роде, все три тома в никуда, по-моему. Но в романе «Я пришёл дать вам волю» есть попытка всё-таки выйти за рамки советской исторической пафосной картины, есть попытка рассказать об этой сосущей внутренней пустоте.
Он не зря взял Разина, которого Пушкин называл «самым поэтическим лицом в русской истории». И поэтическим именно потому, что Разин — личность, Разин индивидуален. Он не просто воплощает, как тогда говорили, чаяния народные. Нет, он — именно личность, и единственная личность среди всех. А те, кем он окружён — это либо обаятельные бандиты, либо очаровательные придурки, либо люди, просто сознательно уклоняющиеся от всякого исторического думанья, слепо доверяющие атаману. Это тоже не очень хорошо.