Понимаете, вы сравните как-нибудь при случае (это интересная вам задача, если у вас будет свободное время) два романа, которые обозначили собой оттепель: «Не хлебом единым» и «Битву в пути» Николаевой. Особенно я вам, грешным делом, рекомендую свою про неё статью, потому что там многое про роман написано — что, по-моему, важно, что помогает его читать. «Битва в пути», которая начинается со сцены похорон Сталина, — это глубокий, многослойный, нелинейный, очень умный реалистический роман. Там есть типы, там есть метафора, там есть социальный пласт очень глубокий, замечательно проработанный. Почему люди любят работать при Вальгане и не любят при Бахиреве? Потому что при Вальгане они чувствуют себя героями — он всё время мучает их мобилизацией. А Бахирев модернизирует, а это никому не нравится, никому не нужно. Это реалистический роман.
А вот «Не хлебом единым» — это мистическая книга, потому что она описывает кафкианскую дурную бесконечность этих коридоров, изобретатель никого не может заставить себя выслушать, семейное насилие проецируется сюда же. Понимаете, это… Ну как вам сказать? Вот сравните два фильма: экранизацию «Битвы в пути», которую сделал Басов, великолепный реалистический фильм… С него собственно оттепельное кино и началось по-настоящему. Не с «Летят журавли» же, которые совсем другие? Это суровый реализм. Басов был крупный режиссёр.
А потом сравните ту абсолютно великолепную стилизацию, которую сделал Говорухин из «Не хлебом единым», где не люди, а вот эти монстры… Чёрно-белая картина, великолепно стилизованная, и играют все прекрасно! Понимаете, её оказалось возможно снять только 40 лет спустя — и не потому, что роман затаптывали. Его затаптывали, конечно. Дудинцеву сломали литературную карьеру, он промолчал 30 лет. Не в этом дело. Дело в том, что воспроизвести эту стилистику оказалось возможно только через 30 лет. И для понимания атмосферы сталинизма этот роман даёт бесконечно много. И поражаюсь я тому, какой есть действительно классный у меня читатель.
«Вы говорите: «Хорошо, что эта гнусь вылезла наружу». Нехорошо вы сказали. Представьте, как мне это читать, ведь она вылезла у нас. Пусть бы она в Химках вылезла…»
Понимаете, Коля, она и в Химках вылезла. Ну что вы? Конечно, там у нас не стреляют или стреляют не так. Да, мне очень горько, Коля, что она вылезла у вас, но, вы не думайте, у нас тоже. У нас она лезет в семьи, лезет в жизнь, она в кровь проникает, она воздух отравляет. Этого «добра» хватает, поверьте мне. Вы, конечно, скажете: «А у нас гаубицы стреляют, у нас «саушки», к нам приехали моторолы и так далее». Но дело в том, что, во-первых, они к нам ещё поедут, поверьте мне. Во-вторых, в плане атмосферы, к сожалению, плита страшная налегла. Вы не представляете, как я вам сострадаю! И если я могу что-то для вас сделать, напишите — я попробую сделать. Просто чтобы вы не думали, что у нас тут уж совсем хорошо. Это тоже довольно… Я очень рад этим исповедальным письмам. Я их не достоин, конечно, и не заслуживаю, но я буду стараться, по крайней мере.
«Что из русской литературы начала XXI века останется в истории?»
Саша, очень трудно говорить. Я не могу рассчитывать на свой пророческий дар, хотя у меня сейчас выходит книжка «Карманный оракул», где есть некоторые предсказания, в основном сбившиеся. Но я подозреваю, что «Ненастье» ивановское останется, безусловно. Мне представляется, что останется… Многое останется как отрицательный пример. Не будем называть имён, хотя мы все понимаем, о чём речь. Некоторая часть такой злободневной сегодняшней публицистики останется, примерно как «Вехи». «Вехи» же остались — при том, что это книга довольно сомнительная.
У меня есть серьёзное подозрение, что останется «Авиатор» — скорее «Авиатор», чем «Лавр». Меня тут многие спрашивают, что мне ближе. Ближе мне «Лавр». «Авиатор» — книга в достаточной степени мне чужая по материалу и по методу. Но тот Ленинград, тот Питер, который там, вот этот дух Питера, довольно маргинальный и безумный, дух Питера 30–40-х годов, дух всяких маргинальных сообществ, воздухоплавательских, гидрометеорологических, каких-то таких, — вот это я узнал и там несколько раз радостно вздрогнул и при чтении.
Мне кажется, останется «Перевал Дятлова» Ани Матвеевой, безусловно, — ну, просто это очень хорошая книга. В общем, она и не может не остаться, потому что слишком уж страшная история. Сколько бы разгадок этой истории нам ни предлагали, всё равно она останется неразгаданной в каком-то смысле обязательно.
Мне кажется, что останутся некоторые книги старших авторов. Валерия Попова, скажем, «Третье дыхание» и «Плясать до смерти» останутся обязательно. Останется Житинского «Государь всея Сети» — книга, оказавшаяся абсолютно пророческой. Марии Га́линой, которую я очень люблю, останутся «Малая Глуша» и «Хомячки в Эгладоре». Кстати! Тут масса народу спрашивает, что почитать, чтобы было увлекательно. Ребята, читайте Га́лину или Дяченок [Марину и Сергея Дяченко]. Вот Дяченок, конечно, останется «Vita Nostra», великий роман абсолютно. Успенского «Райская машина» — стопроцентно. И, конечно, Га́линой «Хомячки в Эгладоре». Братцы, вы не оторвётесь!
Вернёмся через три минуты.
РЕКЛАМА
― Ну что? Те немногие, кто не заснули до полтретьего, сейчас услышат вожделенную лекцию об Искандере. Хотя сразу хочу вас предупредить, что Искандер — писатель такого класса, что о нём в 20 минут не расскажешь, и не расскажешь в час, а надо, конечно, серьёзно осмысливать вот какой феномен.
Очень долгое время Искандер воспринимался как один из хороших писателей 60-х годов. И вдруг неожиданно произошёл резкий спурт — и он вырвался в классики. Как это произошло? Он ничего для этого не делал. Искандер мне сам когда-то рассказывал с радостью, как он получил неожиданно вырезку из немецкой газеты, где было сказано: «Все шумят о Гарсиа Маркесе, а вот есть Искандер». Искандер, конечно, немножко похож на русского такого Маркеса. Во всяком случае, он заслуживает Нобелевской премии по одному очень важному нобелевскому критерию: он нанёс на карту мира, на литературный глобус территорию, которой до него не было. Конечно, его Абхазия не вполне тождественна Абхазии настоящей. Ну, точно так же, как, скажем, Халлдор Лакснесс описывает не ту Исландию, которая есть, и Маркес — конечно, не ту Колумбию, которая есть. Но это гениальное мифотворчество приводит к появлению такой новой мифологической территории.
В чём здесь сущность? Как сам Искандер замечательно сказал: «Зачем говорить «кавказское», когда можно сказать «архаическое»?» Действительно, он описывает эту архаику, жизнь рода в XX веке, в её новом преломлении. Когда-то Виктория Белопольская (привет ей большой), очень хороший кинокритик, очень точно сказала: «Финал «Тихого Дона» следует интерпретировать именно как торжество стихии рода. Ничего не осталось, кроме мальчика, кроме сына». И отсюда же, кстати, вот этот вал фильмов: «Свои», «Родня», «Близкие родственники», «Брат», «Брат 2», «Сёстры», «Мама», «Папа» и так далее — вал фильмов, посвящённых теме родства, потому что это последнее, что осталось. Идеология скиксовала, осталось родство, тёмная стихия рода.
И вот Искандер описывает… И в этом, конечно, его величие, в этом, можно сказать, причина его пусть запоздалого, но триумфа. А я, кстати, уверен, что своего Нобеля он ещё вполне может получить, надеюсь я. Он описывает приключения стихии рода в XX веке, — в веке, который разрушил всё, кроме вот этого большого дома. Я разумею под этим, конечно, не большой дом в значении Петербурга («самый Большой дом, откуда видно Колыму», прости господи), не Большой дом как здание ФСБ в Ленинграде, гэбэшное, а как здание, как домик в абхазском селе, в Чегеме. Большой дом — это родовое гнездо, откуда все они выпорхнули.
Что, собственно, происходит с родом в условиях XX века? Происходят три вещи.
Во-первых, очень во многом психология рода и семьи становится постепенно, как это ни ужасно звучит, такой мафиозной идеей государства — государство начинает во многом строиться как мафия. Ведь, строго говоря, «Пиры Валтасара» — сталинская глава в «Сандро из Чегема», она как раз и описывает, как эти азиатские, как эти страшные во многом, архаические практики переносятся на руководство государства. Конечно, мы понимаем, что руководство Абхазии как-то противопоставлено Сталину, оно домашнее, оно меньшее по масштабам, и это, в общем, почти комнатное зло. Но тем не менее мы понимаем, что архаические практики, родовые практики переносятся на большую политику. И это, конечно, катастрофа, потому что получается мафия нормальная, это бандитизм. Сталин же в «Пирах Валтасара» выведен просто бандитом, которого дядя Сандро впервые увидел, именно когда он прячется после «экса», после экспроприации, после налёта. И вот эта мафиозность, которая распространяется на структуры государственного управления, — это следствие того, что род остался последним источником морали, последней опорой человечности. И это не есть хорошо.
Вторая вещь, которая из этого произошла, ну, которая произошла с родом: семья в XX веке не только не распалась — более того, она в итоге укрепилась, потому что она осталась последним оплотом человеческого. Когда-то Искандер очень точно сказал (и он многажды писал об этом), что и либералы, и почвенники могут помириться на идее дома, потому что дом — это Родина в частном варианте. Вот идея строительства своего дома, квартиры, жилья, укрепления своих стен, своей родни — это, может быть, последний оплот здравого смысла. И поэтому большой дом для Чегема, для Сандро из Чегема, для Тали, вот этой красавицы чегемской, остаётся оплотом, спасением: там поймут, там примут, там есть какая-то надежда.
Третий вывод, который из этого следует, — это вывод самый страшный для Искандера, который, наверное, и привёл к появлению его нескольких самых страшных рассказов 90-х годов («Люди и гусеницы», вот этих). Я думаю, что он понял, он осознал недостаточность дома, его хрупкость, его архаику. И больше того — он понял, что архаика не может быть спасением.