Один — страница 545 из 1277

хотворение «Пётр и Алексей», вот это:


…по-мужицкому широка,

в поцелуях, в слезах, в ожогах

императорская рука.

Молча [властно] скачет державный гений

по стране [по земле] — из конца в конец.

Тусклый венчик его мучений,

императорский твой венец.


Из конфликта Петра с Алексеем — может быть, из самого несимпатичного эпизода, с сыноубийства, о котором Горенштейн такую замечательную трагедию написал, — из этого эпизода сделать апологию державности. Такое могло случиться только с человеком, который действительно горько разочаровался в оттепели. И вот Смеляков как раз о героях оттепели писал очень жёстко:


Одна младая поэтесса,

решив блеснуть во всей красе [живя в достатке и красе],

недавно одарила прессу

полустишком-полуэссе.


Там, по-моему, Ахмадулина имеется в виду, которая пишет, как она смотрит на женщин-путейщиц, женщин — дорожных рабочих.


…хотелось кушать хлеб тот честный

и крупно молотую соль.

[В оригинале:

И кушать мирно и безвестно —

почётна маленькая роль! —

не шашлыки, а хлеб тот честный

и крупно молотую соль.]

…А я бочком и угловато [виновато]

и спотыкаясь на ходу

сквозь эти женские лопаты,

как сквозь шпицрутены, иду.


Красивое, казалось бы, стихотворение, но какая, в общем, гнусноватая позиция в нём заявлена: «Вот я-то сопереживаю рабочему классу, а вы-то смотрите на него издали — корней нет, стержня нет».

Вот эта позиция была присуща, кстати, очень многим людям поколения 40–50-х годов, дебютировавшим в это время. Они не любили шестидесятников именно за то, что им самим было недодано свободы (а может быть, и смелости). Зато другие — например, такие как Глазков — вечные аутсайдеры, они шестидесятников любили и с ними дружили. Вот такая достаточно долгая история, почти отдельная лекция, если угодно.

«Насколько писателю легко замарать себя и своё творчество неверными политическими пристрастиями или ошибками молодости? Большой норвежский писатель Гамсун симпатизировал нацистам, как и блестящий немецкий поэт-экспрессионист Готфрид Бенн, — ну, насчёт «блестящего» не знаю, ну и бог с ним. — Потом в нацизме они разочаровались, но след остался. Максим Горький писал пьесы не хуже Чехова, одни «Дети солнца» и «Дачники» чего стоят, но для многих он прежде всего пролетарский писатель, автор «Буревестника». Алексей Толстой с его потрясающим литературным языком иногда воспринимается как беспринципный сытый «красный граф». Как моральный выбор писателя влияет на его творчество?»

Не знаю, как на творчество, но он влияет не репутацию очень сильно. Что касается творчества. Писатель выбирает оптимальную стратегию для своей реализации. Один мой друг, весьма недурной поэт, может вдохновляться, только находясь в ситуации абсолютного изгойства, маргинальности, поэтому он и делает всё возможное, чтобы его все ненавидели — ему тогда лучше пишется. Если уж он вступает на стезю патриотизма, условно говоря (хотя это, конечно, никакой не патриотизм), то он дописывается до таких вещей, которых другие себе просто не позволяют. Ему надо, чтобы он выглядел безумцем. Хотя это очень талантливый поэт. О его человеческих качествах судить не могу, мы давно не виделись.

Поэту, писателю всегда надо поставить себя в такую оптимальную для творчества ситуацию. Я же говорил много раз о том, что писатель — это не источник умных мыслей. Вот Кнут Гамсун — большой писатель, безусловно, но он своей жизнью, своим путём, своей эволюцией довольно наглядно доказал некоторые вещи. У него была своя логика пути. И вот эта логика, убийственность этой логики его путём доказана. Гамсуновская женофобия, гамсуновское стремление к архаике, гамсуновский последовательный романтизм — они и привели его к фашизму в конце концов. И то, что это произошло — наверное, это кирпич, который он повесил на своём пути, чтобы другие за ним не ходили.

Что касается Алексея Толстого. Ну, как сытый «красный граф» он воспринимался в основном либо завистниками, либо людьми, которые мало что в нём поняли. Толстой как раз скорее трагический персонаж. И «Пётр I» — замечательная книга, как раз показывающая трагическую эволюцию его представления о государстве. Именно поэтому она осталась незаконченной. Всё-таки он 15 лет над ней работал и закончить всё-таки не сумел.

Что касается Горького, то уж, конечно, он писал пьесы гораздо хуже Чехова. Больше того, строго говоря, это и не пьесы вовсе, а это такие, я бы сказал, хоры, хор голосов, каждый из которых высказывает свою правду. Лучшая его пьеса, на мой взгляд — «Старик». Неплохая пьеса «Фальшивая монета». Хорошей пьесой получилась «На дне» — случайно, помимо авторской воли, просто потому что он таким образом сводил счёты с Толстым и изобразил его в образе Луки (я часто эту историю рассказываю).

Но случай Горького тоже совсем другой. Горький как раз не «буревестник», и «буревестник» в минимальной степени. Горький, может быть, как раз, когда он осознал весь трагизм и всю тупиковость насильственного пути в русской истории, всю катастрофу Русской революции, он тогда, может быть, и написал лучшие свои тексты — в первой половине 20-х годов.

Я когда-то, помнится, и диплом защищал по рассказам 1922–1924 годов, и до сих пор считаю их его высшим художественным достижением.

Так что это всё три разных случая, которые у вас в кучу свалены. Я просто хочу сказать, что писатель имеет, вообще говоря, очень большой соблазн солидаризироваться с властью. Почему это так происходит? Это могло бы быть темой тоже отдельного и достаточно печального разговора. Вот Жолковский, например, полагает, что писатель сам себя считает властью, поэтому он с ней или конкурирует, или сливается. Это интересная точка зрения. Мне кажется, что писатель живёт в мире ценностных иерархий, поэтому для него естественно совпадать с иерархией политической. Но вообще, как совершенно правильно говорил Пастернак:


…Хотеть, в отличье от хлыща

В его существованье кратком,

Труда со всеми сообща

И заодно с правопорядком.


Вот хотеть труда со всеми сообща — это очень распространённая вещь. Вы знаете, как тот же Пастернак писал о трагической взаимной склонности поэта и красавицы (это всегда есть), точно так же взаимная склонность поэта и власти — тоже она всегда существует, и противостоять ей довольно сложно. И не зря Чаадаев писал Пушкину: «Вы наконец нашли себя». И писал это не после «Медного всадника», которого не читал, а писал это после, простите, «Клеветникам России»: «Вы наконец ощутили себя национальным поэтом». Это такой соблазн — довольно страшный, довольно опасный, зачем-то нужный. Поэтому благо тому, кто может противостоять этому соблазну, но интересные результаты даёт и тот, кто не может ему противостоять. Как уже было сказано, писатель — это такое наглядное пособие. Он иногда самому себе прививает оспу, чтобы показать другим, как эта оспа выглядит. И не ждите от писателя, в том числе и от меня, абсолютной моральной правоты.

«Вы согласны, что главной темой Лукино Висконти является уничтожение одинокой души при столкновении с действительностью?»

Ну нет, конечно, Андрей. Ну боже мой! У Висконти нет никакой сквозной темы. Рекомендую вам замечательную книгу Леонида Козлова на эту тему. Висконти — это режиссёр, который очень чуток к атмосфере. Например, «Гибель богов» — это самый точный фильм о природе нацизма. Кстати, не зря от него отталкивался и Миндадзе, когда делал свой великий, по-моему, фильм «Милый Ханс, дорогой Пётр». Во всяком случае предвоенную атмосферу фантастически точно воспроизводят эти две картины, хотя их нельзя сравнить: «Гибель богов» — фреска, а «Милый Ханс, дорогой Пётр» — совершенно камерное кино. Висконти — это мастер лейтмотива.

Вернёмся через три минуты.

РЕКЛАМА

― Доброй ночи! Это продолжается «Один», как вы понимаете. Мы продолжаем отвечать на вопросы.

«Расскажите, пожалуйста, как вы оцениваете юмор и остроумие Маяковского? В чём его особенности? Могли бы вы обвинить Маяка в пошлости, если не в дурновкусии?»

Обвинять Маяка в пошлости, по-моему, невозможно, потому что пошлость — это то, что делается ради чужого впечатления о себе, а у него вот этой ролевой функции нет совершенно; он что говорит, то и делает. Отсюда логичность его самоубийства, логичность его самурайской верности всем изначальным установкам своей жизни — от любви к лире… к Лиле и к лире до любви к советской власти. Поэтому у него пошлости-то нет, нет зазора между лирическим Я и собственным, органичным, естественным поведением.

Дурновкусие есть у всякого гения, потому что гений ломает шаблон хорошего вкуса, он создаёт собственные нормы. Дурновкусие, наверное, есть. Я так навскидку не скажу, но есть у него, конечно, вкусовые провалы, и есть чрезмерности, и есть гиперболичность неуместная, про которую очень хорошо говорил Чуковский… Скажем так: про которую плохо говорил Горький и хорошо говорил Чуковский. Но это даже не дурновкусие, а это издержки метода. Потому что он вообще человек резкий, площадной во многом, его поэтика не рассчитана ведь, так сказать, на аудиторию станковой живописи. Он поэтому всё время и говорил: «Ваша живопись, ваши пейзажики, ваши натюрмортики умрут». Он работал в эстетике плаката. Эстетика плаката предполагает немного другие критерии вкуса.

Что касается его юмора и остроумия: оно во многом держалось на каламбуре, иногда было довольно механистичным. Я не могу сказать, что это был такой онтологический юмор — юмор Мандельштама, юмор Хармса. У него очень мало таких примеров. Его юмор — это, как правило, или каламбур, остроумная игра словами, или та же гипербола, замечательная гиперболизация ситуации. У него было несколько примеров шуток очень удачных.