Я, во-первых, уже написал «Списанных» именно об этом времени, и там практически всё угадано. Во-вторых, я всё-таки собираюсь когда-нибудь довести до ума уже написанное продолжение «Списанных». Это же задумывалась тетралогия, и там следующие романы — это «Убийцы», «Камск» и «Американец». Они все частично написаны. Издавать их я не хочу. Они лежат у меня на рабочем столе компьютера, как раньше лежали в столе, и я совершенно не намерен их публиковать до тех пор, пока не придёт время.
Что касается романа о современности после «Июня». Первая глава этого романа под названием «Жалобная книга» уже напечатана в сборнике «Большая книга победителей». Да, будет такой роман действительно, вы угадали. Я пока не знаю, как он будет называться. Точнее — знаю, но вам не скажу. Но спасибо, что спросили. Мне очень приятно.
«Доброй ночи! — вам тоже доброй ночи! — Может ли аутоагрессия и деструктивное поведение быть формой протеста и в то же время — особым проявлением любви и жалости к себе? Например, готовили человека к занятию неким делом, он был не согласен, однако не мог настоять на своём. И наконец пришло время просиять и достичь успеха, но он отказался — вопреки, может быть, блестящим возможностям».
То, о чём вы говорите — это случай такой запоздалой мести, когда человек получил признание и тут взбунтовался. Это часто бывает во время культурных оттепелей. Но ты бы мстил тирану, а не тому, кто пришёл после него; тому и так легко отомстить. Вот так все мстили Годунову, так все мстили Хрущёву, а Грозному и Сталину не мстили, потому что боялись.
Что касается случая, когда человек отказался от признания, от успеха, когда всё ему принесли. Понимаете, это немного такой капризный жест, и он мне не очень нравится. В литературе я мог бы, пожалуй, подобрать какие-то примеры, если бы серьёзно над этим подумал, но я не вижу особых оснований серьёзно над этим думать, потому что это не очень близкое мне поведение. Это такая запоздалая месть, запоздалая собственная значимость.
Что до истории, когда человека готовили к одному, а вынудили заняться другим. Вы берите пример с Льва Абалкина, который в «Жуке в муравейнике»… Да, он готовился быть зоопсихологом или переводчиком, этнопсихологом, понимателем чужих планет и чужой жизни. Его запихнули в другое занятие и сделали прогрессором, а он всё равно пробился и занимался своим. Я считаю, что призвание отнять у человека нельзя. Именно поэтому для меня профессиональные добродетели выше всего.
«Фа-минорная хоральная прелюдия», — уточнил Ваня. Спасибо вам большое, Ваня. Фа-минорная, да.
«Я от вас слышал, что хороший поэт, как правило, пишет прозу хорошо, как и стихи. И наоборот относительно прозаиков. Но если вспомнить Гоголя с «Ганцом Кюхельгартеном» или Солженицына с его лагерными графоманскими стихотворными опытами, а напротив — некрасовское «Мёртвое озеро», рваная и неровная проза. А поэзия Достоевского, как и стихи Гаршина, далеко не так хороши, как их проза. Справедливо ли это ваше высказывание?»
Ну, во-первых, стихи Солженицына, может быть, не хороши с канонической точки зрения, но они хороши и всё равно интересны как художественное новаторство. И в книге стихов «Дороженька» много замечательных текстов. Есть чудовищная, на мой взгляд, пьеса «Пир победителей», которую он сам не любил, в очень плохих стихах. Но очень многие стихи Солженицына и отрывки «Прусских ночей», куски какие-то — это хорошая поэзия. Во всяком случае, это поэзия на грани прозы, повествовательная, очень интересная и насыщенная. И стихи Солженицына мне кажутся замечательным художественным явлением. Что касается его прозы, то она как раз не ровная. Вот проза, которой написан «Ленин в Цюрихе», прекрасная. А в целом «Август Четырнадцатого», минуя столыпинскую часть, и «Октябрь Шестнадцатого» — далеко не лучшие его сочинения.
Некрасовское «Мёртвое озеро» здесь совершенно ни при чём, потому что «Мёртвое озеро» на две трети написано Панаевой. Вот «Три страны света» — это на три четверти Некрасов. И потом, Тима, чего вы судите… Я, кстати, почитал вашу прозу, Тима, спасибо. Я обычно в эфире не даю оценок, но два куска там есть просто виртуозные. Вы молодец большой. Пусть вас не огорчает то, что у вас сейчас нет читателей. Они у вас будут обязательно. Молодец!
Так вот, что касается Некрасова. Его главная проза — это всё-таки «Жизнь и похождения Тихона Тростникова», незаконченный автобиографический роман. И это высокий класс, понимаете. Когда он писал для себя, а это были в основном черновики или очерки его в «Петербургских трущобах», начало петербургского периода, «Физиология Петербурга»… Пардон, «Петербургские трущобы» — это уже Крестовский. «Физиология Петербурга», начало петербургской Натуральной школы. Там у него замечательные очерки. И вообще куски его прозы очень хороши. Я вообще считаю, что, кстати говоря, и »[Горящие] письма» Некрасова замечательные по слогу, лаконичные, ёмкие, злобные. Так что мне кажется, что Некрасов — как раз замечательный прозаик. Вы правда прочтите «Тихона Тростникова» — вам здорово понравится.
Что касается «Ганца Кюхельгартена». Ну, «Ганц Кюхельгартен», как считал Синявский, при всей своей наивности это великое произведение («Кости жёлтые [пыльные] он важно // Отряхает [отирает], молодец».). «Ганц Кюхельгартен» — по крайней мере, новаторское произведение. И потом, что мы называем «поэзией Гоголя»? Гоголь, конечно, рождён был писать рифмованные вещи, но Гоголь — это такие, скорее, стихотворения в прозе («Чуден Днепр при тихой погоде…»). Конечно, по-моему, самое его поэтическое произведение, настоящая поэма в прозе — это в целом «Страшная месть»: «Тихо светит по всему миру: то месяц [показался из-за горы]». Помните, да? Когда вторая глава, когда Бурульбаш с женой возвращаются со свадьбы есаула Горобца. Вот где поэзия, мне кажется! Гоголь почему-то не сразу нашёл свой прозопоэтический синтез, но, в общем, у Гоголя есть куски истинно поэтические. Чего стоит полёт с панночкой.
«Интересно, что в культуре сегодня образ ученика всегда убедительнее и важнее по определению образа учителя. Так Остромов, мне кажется, демонстрирует ненадобность высшего звена, мессира как такового, потому что ученик чародея и без чародея возможен. В массовой же культуре образ учителя всегда не более чем шут. Этот образ высмеян ещё Кастанедой в доне Хуане».
Нет конечно. Ну что вы? Самое интересное — это «Затворник и Шестипалый», конечно. И вообще у Пелевина всегда всё строится как инициация, как диалог учителя с учеником. И, по моим ощущениям, образ учителя у него всегда ярче. Затворник ярче Шестипалого. Шестипалый наивный, а Затворник и мечущийся, и влюблённый в крысу Одноглазку (помните, с третьим глазом). В общем, он неуверенный в себе. И, кстати, ему действительно, он пишет, понадобилось намного больше времени, чем Шестипалому, чтобы задать вопрос «Откуда мы появляемся?» — «Мы появляемся из белых шаров, а белые шары появляются из нас». Образ учителя просто обычно и чище, и как-то он не такой комический, как образ ученика. Скажем, Гусев и Лось в «Аэлите». Гусев действительно, как писал Тынянов, «как будто прорвал экраны — и мы увидели красную усатую рожу». А Лосев — это просто жюль-верновский комический профессор, Паганель, рассеянный гений. Конечно, учитель всегда несколько чище и несколько односложнее, несколько однозначнее, площе ученика. Ученик и наивнее, и ярче, и глупее, и обаятельнее. Но для меня, конечно, во всяком случае в «Остромове», Остромов — совершенно необходимая фигура. Остромов же миктум, как там объясняется; он человек, который приносит смысл в любое дело, приносит удачу. И Остромов произвёл инициацию. Даже не будучи учителем, а будучи фальшивомонетчиком от науки духовной, но он всё-таки он сумел его инициировать.
«Можно ли назвать Гаршина ранней инкарнацией Леонида Андреева?»
Нет конечно. Можно назвать его такой своего рода репетицией Леонида Андреева, попыткой, первой попыткой, подготовкой, черновиком. Такие бывают (скажем, как Светлов был ранним, несовершенным вариантом Окуджавы). Но дело в том, что Гаршин был первый в русской литературе писатель, которого патология интересовала больше нормы. Андреев, конечно, в этом смысле его ученик. Но это вообще заложено в стратегию декаданса, просто Гаршин был первый русский декадент, ещё тогда не понятый и не узнанный.
Кстати, к вопросу о его стихах. Стихотворение «На первой выставке картин Верещагина» (помните, вот это: «Их смерть в пустыне ждёт!.. [К ним смерть стоит лицом!..] // И, может быть, они ей рады») — это хорошее стихотворение. Чего вы так уж набрасываетесь на его стихи? Просто он был очень наивный мальчик, когда это писал, ему 20 лет было. И его ранняя художественная критика тоже очень наивная, но в ней уже чувствуется гений. Так что…
«Мне кажется, что ранний Пелевин во многом выходит из Венедикта Ерофеева».
Ну, во всяком случае так думал сам Пелевин, я вам отвечу, потому что его статья «Икстлан — Петушки» как раз основана на опыте прочтения Кастанеды и Ерофеева параллельно. И очень многое в моментах инициации, в употреблении алкоголя и пейотля он обнаружил действительно общее. Но, конечно, он вышел не из Венедикта Ерофеева, потому что Венедикт Ерофеев — это писатель — как бы вам сказать? — ну, трагический. И с самого начала тема обречённости у него звучит очень громко. А Пелевин — это писатель (во всяком случае, в ранних текстах) очень счастливый, весёлый, радостный; он создатель таких прелестных, совершенно хрустальных сказок. В «Жизни и приключениях сарая [номер XII]» или даже в «Омоне Ра» очень много чистых, светлых, таких фантазийных мест, невзирая на всю чёрную такую юмориаду, чёрную сатиру этой вещи. Ранний Пелевин кажется мне как раз… Ну, такие рассказы, как «Онтология детства», например, — они мне кажутся гораздо более романтичными и, если угодно, более глубокими даже, чем Ерофеев. Хотя, конечно, Ерофеев не повлиять на всё это поколение не мог.
«Многие рассказы Пелевина построены по принципу смещения нескольких миров и погружения героев в состояние полубреда».