И вот в пушкинском позднем дольнике есть это сочетание мольбы и триумфа. Это довольно ценная вещь. Мне кажется, что сейчас это только начинает разрабатываться по-настоящему. Стих, которым так прекрасно владел Аверинцев… Например, его гениальное, по-моему, стихотворение «Но ты говоришь: довольно…». Очень интересно экспериментирует Седакова в этом направлении, у которой тоже всегда есть эта слёзная интонация. Она может писать в рифму, но она предпочитает вот эту фольклорную прозу. Это, по-моему, очень точно.
Третья вещь, которая кажется мне… Действительно здесь я совпадаю с Новиковым в своих догадках. Мне кажется, это некоторое размывание авторского образа или, по крайней мере, его множественность. Современный поэт очень редко говорит от собственного лица. Это, может быть, и плохо, мне это не нравится. Я-то стараюсь говорить, по старинке, от собственного. Но размывается повествователь, размывается так называемый «агент письма»; лирический герой становится множественным, звучит не один голос, а хор — как, например, это бывает часто у Барсковой. Это очень интересно.
Можно ещё другие какие-то вещи называть. Из чисто технических, мне кажется, интересно возвращение к разностопности, к такой несколько грибоедовской. Ямб и хорей никуда не денутся, как тот же Кушнер предсказал, без них невозможно, но стопность их будет количественно меняться, длина строки будет меняться — как было у того же Кушнера в замечательном стихотворении «Крылья бабочка сложит»:
Радость крылья сложила
И глядит оборотной, тоскливой своей стороной.
Чем душа дорожила,
Стало мукой сплошной.
Это придаёт такое дыхание, дробностью такую, делает стихи похожими то ли на бородку ключа, то ли на живую изгородь, на неровную, волнующуюся какую-то линию.
И, конечно, мне кажется важным, что есть такая трудноуловимая и трудноопределимая тенденция — это такая жажда новой простоты. Не примитива, нет, а новой простоты. Вот гениальный, по-моему… Меня часто ругают за злоупотребление словом «гениальный», но последние стихи Андрея Добрынина про стрелка и охотника (они появились только что в Facebook) — это высочайший пример вот этой новой простоты. Я всегда считал Добрынина самым талантливым не только из маньеристов, а вообще из поколения. Он старше меня на десять лет. Вот из этого поколения я его считаю наряду с Веденяпиным самым интересным явлением.
И, конечно, для меня новая простота, лёгкость, вот эта незамутнённость — это идеал недосягаемый, потому что мне как раз кажется всегда, что я пишу, может быть, слишком густо, у меня слишком много мыслей, слишком много рацеи. Это не всегда хорошо. А вот отказ от мысли в пользу какого-то свободного дыхания, в пользу песенности — это, мне кажется, очень важная тенденция. Потому что такая густота и плотность стихового ряда, когда надо три раза перечитывать строку, чтобы понять, что собственно автор туда хотел впихнуть — вот то, чего так много у поздней Цветаевой, когда она говорит, что «единицей стиха становится даже не слово, а слог», — мне кажется, это поэзии вредит. Вот сейчас есть какое-то возвращение к песенности.
Поэтому если вас интересует, как сейчас писать… Но это нельзя себе навязать. Как замечательно сказал тот же Жолковский: «Вы не можете придумать новую гармонию, но можете её услышать». Вот новая гармония — мне кажется, это что-то совсем простое. Ну, как «Колыбельная» у Бродского была. Я не знаю, как какие-то самые простые стихи у Твардовского — там, где он не рвётся рассуждать, диагностировать или передавать народную речь, а там где… «В конце моей жизни [На дне моей жизни], на самом донышке» или «Памяти матери» («Перевозчик-водогрёбщик»), потрясающее стихотворение, слёзное, или «Как неприютно этим соснам в парке» — ну, какие-то вот простые вещи. Мне кажется, возрастает ценность простых вещей.
«Вы ещё не договорились с Веллером?»
С Веллером я не договорился, потому что Веллер… То есть я договорился, что он придёт, но он придёт после 30 сентября, потому что он вернётся в Москву к ММКВЯ, к [Московской международной книжной] выставке-ярмарке. А вот с кем я точно договорился — к нам 2 сентября, через две недели, придёт Денис Драгунский. Придёт по двум причинам. Во-первых, он один из моих любимых друзей и собеседников. Во-вторых, я считаю его очень большим писателем.
И он сейчас выпустил книгу совершенно неожиданную. Я вот её читаю и просто захлёбываюсь недоумением на каждой странице. «Драгунский написал роман» — уже смешно, да? Человек, который всю жизнь пишет рассказики по одной страничке. Написал роман, который называется «Дело принципа». И роман этот именно о деле Принципа, то есть о Гавриле Принципе, о начале Первой мировой войны и об Австро-Венгрии. И роман вдобавок от женского лица, и вдобавок — остросюжетный, криминальный, такой полупародийный. И я совершенно поражён, как неожиданно из Дениса вдруг выскочила какая-то совершенно новая авторская ипостась. Я не могу сказать, что мне это нравится, но мне это безумно интересно… То есть, конечно, мне нравится, но это безумно интересно! Мы будем это обсуждать. И вот здесь вы услышите достаточно жёсткую полемику, я чувствую. К тому же я Денису всегда очень рад.
«Что вы будете делать в Екатеринбурге?»
В Екатеринбурге я буду 24 августа представлять книжку Данилевского «Дом листьев», которая там вышла в издательстве «Гонзо». Тут многие пишут, что перевод мой. Неправда. Моё предисловие и перевод примерно первой четверти. Дальше я, так сказать, это передал людям более, на мой взгляд, профессиональным. Да у меня и времени не было. Ну, она не такая большая книга. Там очень разреженное пространство. Там есть страницы, где вообще одно слово, а есть совершенно пустые. Ну, это так придумано. А есть, наоборот, невероятно густо заполненные информацией. Кроме того, я там вечером в «Ельцин-центре» отчитаю такой поэтический цикл, поэтическую книгу, которая раньше называлась «Счастье», ещё в момент подготовки этого дела, а теперь называется «Если нет». И буду там читать стихи, которые я написал в августе на даче и которых набежало довольно много.
Услышимся через три минуты.
РЕКЛАМА
― Возвращаемся к нашему диалогу. Дмитрий Быков — «Один» в студии.
«Как вы реагируете на критику, если человек, которого вы любите и уважаете, говорит, что ваша новая книжка не ахти? И в целом, насколько писатель зависит от мнения близких ему людей?»
Понимаете, я сам всегда, к сожалению, знаю, когда ахти, а когда не ахти. «Ты сам свой высший суд; // Всех строже оценить умеешь ты свой труд» [«Поэту», Пушкин]. Это не моя личная прекрасная особенность, а это условие работы всякого более или менее профессионального художника. Для меня, как вы знаете, слово «профессионал» не ругательное. «Мастер», «штукарь» — ругательное, а «профессионал» — не ругательное. Всегда знаешь. Иногда бывают у меня минуты слабости, когда я пишу не очень хорошую вещь — и тогда я болезненно завишу от чужого мнения. Но если я знаю, что у меня получилось, то меня не переубедит никто. Это полезная вещь, потому что, когда у вас действительно получилось, ваша книга, ваше стихотворение, как правило, раздражает, вызывает злость. Почему? Потому что вы попали на что-то новое, вы вызвали сопротивление. Действие равно противодействию. Вот если вас хвалят — это повод задуматься, это предлог как-то отрефлексировать. А если вы встречаетесь с резким раздражением — значит, у вас получилось.
Я вспоминаю, что почти всегда столкновение с настоящим искусством вызывало у меня ожог и поначалу резкое неприятие. Так было с прозой Петрушевской, например (она и сейчас у меня иногда такой же ожог вызывает). Так было с некоторыми текстами Пелевина. Я помню, с каким раздражением я сначала отнёсся к «Generation», а потом мне эта книга стала казаться одной из лучших у него. Так было с некоторыми стихами разных людей — со стихами Юрия Кузнецова, например. То есть реакция отторжения — это показатель того, что вы, как говорила Ахматова, «поймали одну из сотых интонаций» (то есть из тех, что встречаются раз в 100 лет), вы сумели нажать на кнопку, на которую ещё никто не нажимал.
«Что вы думаете о книге Ивана Ильина «О сопротивлении злу силою»? Это интересный спор с Толстым? Кто, по-вашему, был прав?»
Это не с Толстым спор. Это на самом деле, конечно, спор с Бердяевым, с Мережковским, со значительной частью русской эмигрантской интеллигенции. Я не люблю книгу Ивана Ильина. И вообще Иван Ильин — невзирая на то, что это прекрасный мыслитель, замечательный историк немецкой философии, прекрасный знаток античности и так далее, прототип, кстати, известной картины «Мыслитель», один из героев, там он с Флоренским беседует, нестеровской картины, — при всём при этом мне не нравится Иван Ильин. Я имею право на это мнение. Он очень нравился крупным русским силовикам периода пятого-десятого годов, пока его не сменил Фёдор Достоевский, на которого идёт сейчас такая мода, которого так сейчас принято цитировать, наш главный «бесогон». Но при всём при этом, к сожалению… Я имею в виду именно Достоевского как главного гонителя бесов, а остальные так на его фоне.
Так вот, мне представляется, что Иван Ильин при всех своих экивоках — при всех своих реверансах в сторону русской гуманистической традиции, — он всё-таки идеолог не просто архаики, а идеолог дикости. Я очень его люблю как именно описателя собственных интуиций, собственных тайных догадок, состояний, он замечательный хроникёр своего духовного развития, но как теоретик он мне глубоко враждебен. И книга его «О противлении злу силою» замечательно отрецензирована и, рискну сказать, разоблачена в его полемике с Бердяевым.
Я вообще считаю, что в XX веке (я много раз об этом говорил) было три великих полемики. Полемика Мережковского и Розанова, отразившаяся в статье «Свинья матушка» Мережковского, — полемика о русской истории и русском пути. Я не люблю Розанова. Мне кажется очень аргументированным и точным то, что Мережковский ему возражает. Полемика Ильина и Бердяева о книге Ильина. И одна полемика, растянувшаяся на три — три полемики Солженицына с либералами: с Померанцем, с Синявским и Сахаровым. Вот эти споры либералов и консерваторов — при том, что они находились в одной лодке, при том, что Сахаров и авторы сборника «Из-под глыб» одинаково были вытеснены в подполье, — это наиболее