перед смертью. Это общая черта очень многих. Вот вы говорите, что лекцию о Д’Аннунцио. Д’Аннунцио был великолепный писатель, но он тоже поддержал Муссолини, он увлёкся этой карнавальной, абсолютно фальшивой, дутой фигурой. У художника есть такой соблазн. И, конечно, то, что Мережковский выступает апологетом Наполеона, должно бы вам и многим показать, какая это страшная фигура — Наполеон, какая опасная фигура, при всей любви к нему.
Тут один мне историк постоянно пишет: «Вы ничего не знаете о Наполеоне, вы рассуждаете о нём как дилетант. Да кто вы такой? Да как вы смеете?» Ну, смею. Приходите тоже вот в эфир, порассуждайте о Наполеоне, расскажите нам, какой он был хороший, какой он был молодец, ради бога, как он сломал хребет собственной нации. Я считаю, что Наполеон — это фигура скорее именно толстовского колера, именно Толстой изобразил его абсолютно правильно. Но если вам кажется, что Мережковский прав — пожалуйста, приходите и обоснуйте вашу точку зрения. Мне важен соблазн — соблазн, которому был подвержен даже самый умный и самый тонкий из критиков Серебряного века.
«Интересуетесь ли вы конспирологическими историческими теориями?»
Делать мне нечего.
«В детстве читал поэму Вильгельма Буша «Макс и Мориц», очень нравилась. Она меня воспитала в том духе, что хулиганить нельзя. Выскажитесь по поводу этого творения. Стоит ли детям читать?»
Стоит уже благодаря гениальному переводу Даниила Хармса. Но она, вообще-то, не про то, что не надо хулиганить, а она, наоборот, про то, что… А я не помню, кстати. Нет, «Макс и Мориц», может быть, и не Хармс перевёл [Константин Льдов]. Хармс перевёл, кажется, «Плих и Плюх». Насчёт «Макса и Морица», Юра Плевако, который всегда всё знает, подправьте меня. Не лазить же мне в Интернет посреди эфира? Подправьте. Макс и Мориц учат нас как раз другому. Макс и Мориц учат нас некой солидарности дружеской, как мне кажется, и взаимопомощи — как и, впрочем, Плих и Плюх. А то, что быть плохим плохо — так это мы и без поэзии знаем.
«То, что на рубеже XIX–XX веков в искусстве начинает активно развиваться тема абсурда, галлюцинаций, сна, бреда — следствие верно выбранного магистрального образа или отсутствие реального жизненного материала для описания?»
Понимаете, Ваня… Это Иван спрашивает. Вот мы как раз с Федорченко обсуждали вчера: а почему невозможно снять фильм о современности? Причина не в том, что современности нет, она есть. Причина в том, что наши априорные представления, наши штампы мешают её увидеть. У нас нет достаточно тонкого инструментария для её исследования. И в этом смысле все пишут либо исторические книги, ища сомнительные аналогии, либо фантастические. Реалистический роман, наверное, и нельзя написать сегодня, но знать жизнь всё-таки бывает не вредно. Надо пытаться нащупать какие-то вещи. Вот мне кажется, что литераторы Серебряного века не обладали достаточно тонким инструментарием для того, чтобы это описать. А может быть, они отворачивались, прятали себя от того страшного знания, которое вокруг них уже бушевало. Ну, кому охота писать о том, что Европа совершает самоубийство? Поэтому предчувствия были у очень немногих — у Ахматовой, например.
Кстати, было по крайней мере два писателя очень качественных в начале века, которые многое угадали: Куприн и Леонид Андреев — два таких симметричных, солнечный гений и лунный гений. Мне кажется, что Горький меньше угадал, а вот эти двое честно изучали реальность. Но для этого надо было знать жизнь, как Куприн, сменить все профессии. Помните, он говорил: «Я уже в жизни делал всё, только не рожал. Жаль, что никогда не рожу и не пойму, как это бывает». И действительно он был всем — от авиатора до циркового артиста. Он дантистом был! Понимаете? На воздушном шаре летал, в армии служил. Не говоря уже о сотрудничестве фельетонистом постоянно. Жизнь надо знать просто.
Лекцию об Акутагаве просят. Со временем — обязательно.
«Пишу впервые, хотя слушаю часто. Терзания, сомнения, поиски — беззаботно жить не получается. Вот, например, через год поступаю в магистратуру. Честно говоря, не знаю, как быть и куда идти».
Антоша, друг милый, сейчас все не знают, никто сейчас не знает, куда идти, потому что не понятно, что будет. Есть две стратегии. Первая описана в «Остромове» — найти работу, которая будет востребованной во всякое время. В России это чаще всего работа, связанная с учётом и контролем. А второй путь — найти работу, которая вызывает у вас наименьшее отвращение, которая позволит вам проводить на работе мало времени и много заниматься собой. Это если у вас пока нет хобби, любимого дела, если вы не определились, если нет дела, от которого вы не можете отказаться. Если такой работы пока нет, выберите наименее травматичную.
«Переслушал лекцию о Шукшине. Согласно вашим взглядам, семидесятые — советский Серебряный век. Если продолжить эту аналогию, какой эпохе соответствуют девяностые?»
Двадцатым годам.
Услышимся через три минуты.
РЕКЛАМА
― И последняя — шестая — часть далеко не последнего нашего эфира.
«В этот день 102 года назад родился Хулио Кортасар. Не могли бы вы сказать о нём пару слов?»
Вы знаете, я не уверен, что это будут тёплые слова. Я не люблю Кортасара. И мне кажется, что и на фоне Маркеса, и на фоне даже Борхеса он олицетворяет собою всё то, что я не люблю. Чёрт, как же это сформулировать?.. Вот «Киндберг» — самый такой рассказ, в котором ярче всего сказались 60–70-е годы, конец 60-х, вырождение и кризис 60-х. Он гениально придумал формы «Игры в классики», гениально придумал «Модель для сборки», но содержание этих книг беднее и примитивнее их формы, а самолюбования много.
И вообще, знаете, весь Кортасар наиболее ярок в фильме Антониони «Blowup» («Фотоувеличение»), который и есть экранизация собственно картасаровских «Слюней дьявола». Я не люблю в нём самолюбования (ну, это бог бы с ним), некоммуникабельности и, самое главное, вот этого самомнения людей, которые мнят себя прогрессивными, а на самом деле просто лишены смысла, лишены профессии, интересов, сострадания, а думают только о том, как быть модными. Вот в его литературе это чувствуется. И не только в «Книге Мануэля», а особенно это я чувствую в рассказах, как ни странно. Даже «Жизнь хронопов и фамов» — такой несколько натужный юмор. Там гениальные переводы Грушко. Я очень люблю вот это: «Непрошеная персона — приятнее газона! Эта надпись отменяет все предыдущие. Пошёл вон, скотина! [Эта доска аннулирует все предыдущие. Пшёл вон, собака!]» Но в целом, конечно, Кортасар — совсем не мой герой. Некоторые рассказы я люблю, и люблю именно ностальгически.
Знаете… Вот! Сейчас я сформулирую. Я очень люблю фильм Антониони «Забриски-пойнт». Я даже думаю, что это лучший его фильм. Но я ненавижу людей и обстоятельства, про которые он снят. Вот эти все сытенькие бунты, университетские революции, социалистические идеи богатеньких — мне это не нравится. Увлечение модной социологической, французской философией, латиноамериканской прозой… Это всё были глупые люди. И как раз в «Киндберге» показана их душевная неразвитость, их глупость, их абсолютная наивность. А в душе-то им хочется брака и мещанства.
«Киндберг» в этом смысле прекрасный рассказ. Просто я не люблю вот этого студенческого культа квазисвободы (к свободе это не имеет никакого отношения), этого выпендрёжа. Вот «Вудсток» — это хорошо, а «Забриски-пойнт» — это ужасно. И это при том, что «Забриски-пойнт» — прекрасная картина! Да и вообще Даша [Дарья Халприн] — это, наверное, самая очаровательная актриса из непрофессионалов. И юноша этот [Марк Фречетт] с его ужасной судьбой, погибший потом в тюрьме во время каких-то силовых тренировок. Я думаю, что его Кортасар как раз… ну, не то чтобы Кортасар, а в огромной степени Антониони сбил его с пути. Вот вся культура 60–70-х — такая крысоловская по своей природе. Но то, что Кортасару исполняется 102 года — это, конечно, повод выпить мате́ и вообще поздравить старика. Всё-таки он актуален, всё-таки мы его помним. И вообще все писатели хорошие.
Как соотносится в моём сознании «Жизнь и судьба» и «Война и мир»?
«Война и мир» — великий роман. «Жизнь и судьба» — хороший роман. «Жизнь и судьба» — попытка написать «Войну и мир», но она не получилась. Кстати, в Екатеринбурге и во многих выступлениях меня часто спрашивают, а что я думаю о романе Гроссмана, и почему я его не перечитываю, и почему я его не люблю. Я не могу сказать, что не люблю. Понимаете, Толстой чаще задирается, чаще подставляется. В Гроссмане меня раздражает несколько святость, абсолютная моральная правота, такие поджатые губы, немножко интонации Лидии Чуковской, полное отсутствие юмора в романе.
И потом… Вот главное. Когда-то Аннинский, такой мой учитель в литературе (не зря я Львович), высказал довольно забавную мысль (я имею в виду, конечно, не Иннокентия Анненского, а Льва Александровича, привет ему), что «Война и мир» — это поток, а «Жизнь и судьба» — это сыпучая материя, осыпь. С чем это связано? Ну уж, конечно, не с композицией. Это связано с тем, что у Толстого был общий философский взгляд на историю и на природу войны, а у Гроссмана не было. У Гроссмана были попытки, а написать полную историю войны, написать военный роман без оглядки на советскую цензуру и советский образ мысли он не мог. То есть это половинчатая вещь.
Почему у нас до сих пор нет эпоса о Великой Отечественной, который был бы хоть отдалённо сравним с «Войной и миром»? Потому что для того, чтобы написать этот эпос, нужно было бы посмотреть на войну абсолютно новыми, непредвзятыми глазами, создать свою философскую систему. А как же мы можем? Тут же всё сакрально, табуировано, это главная духовная скрепа! Какая аналитика может быть при этом?
Мне кажется, что из всех когда-либо написанных военных рассказов некоторые подходы к военной литературе, какой она должна быть, были у двух авторов — у Константина Воробьёва и у Бориса Иванова, создателя журнала «Часы». Если вы не читали прозу Иванова… Воробьёва, скорее всего, читали: «Крик», «Убиты под Москвой», «…И всему роду твоему». Но если вы не читали Бориса Иванова и его рассказов в «Знамени», да много где, — вот прочтите. Абсурд боя никто так не написал, как он! Он участвовал в войне, это был старый питерский писатель, диссидент, который писа