«Относительно польской литературы. Кто лучше? И с кого начинать читать взрослому/ребёнку, на кого не тратить времени?»
Вы знаете, я не так хорошо знаю польскую литературу. Ну, я не могу рекомендовать начинать с моего любимого автора — с Тадеуша Боровского, потому что Боровский — это очень экстремальная проза. Роман… ну, роман в рассказах, скажем так, цикл рассказов «Прощание с Марией» или «У нас в Аушвице», главный его рассказ, наиболее известный, — это человеку со слабыми нервами вообще читать нельзя. Его называют «польским Шаламовым». Он через такое прошёл! Не просто страх лагеря, а страшная скука зла, вот никто так её не описал. Не банальность зла, а именно скука, тоска, безвыходность зла. А Боровский потому и погиб, собственно, после войны — не смог с этим жить.
А из других поляков великих? Мне кажется, что всё-таки лучший польский писатель XX века — это Лем. Надо читать Леца, конечно, это обязательно. Насчёт Гомбровича — не знаю. Мне это не близко совершенно, но всем почему-то очень нравится. Попробуйте его. Мне кажется, что польский кинематограф был интереснее польской прозы, и значительно. Почему так получилось — отдельный и долгий разговор.
Вот это интересно: «А какой вопрос вас мучает больше всего?»
Ну, если просто говорить… Раньше меня очень мучил вопрос «есть ли жизнь после смерти?», но как только я понял, что только она и есть, меня стали мучить другие вопросы. Меня интересует всё-таки вопрос «обречён ли человек в его нынешнем виде?» и «отбросит ли нас новая ступень эволюции?». Боюсь, обречён. И боюсь, эта новая ступень эволюции будет утверждать себя довольно кровавым образом, достаточно жестоким.
«Как вы относитесь к женщинам-руководителям? Можно без персоналий, в целом».
Когда-то Максим Суханов сказал: «Сейчас в мире будут торжествовать женские стратегии». Я с ним согласен, и согласен потому, что эти женские стратегии называются сейчас «концепцией мягкой силы». Женщины действительно устанавливают свою власть тише, незаметнее, убедительнее и необратимее. То, что в Англии и в Америке одновременно приходят к власти женщины — это мне представляется довольно оптимистическим знаком. Я много раз говорил — почему. Потому что от женщины принимать какие-то глупости, что ли, приятнее, не так унизительно. Когда тобой повелевает мужчина и делает глупости, то это отвратительно, а когда женщина, то это как-то мило, даже трогательно.
Не надо только меня, пожалуйста, упрекать в сексизме. Сейчас любой, кто позволяет себе открывать рот и отличаться от стенки, уже немедленно кому-то не угодил. А тот, кто говорит о существующей разнице полов, уже тем самым посягает на права феминисток или на другие какие-то гендерные различения. Гендерные различения существуют, хотим мы того или нет.
«Сделайте хоть одну лекцию о талантливом литературном критике, не писателе».
Знаете, я вообще собирался сегодня по многочисленным просьбам прочесть лекцию об образе учителя в русской литературе, раз уж у нас 1 сентября, но вы, пожалуй, перебили это моё желание. Давайте я поговорю о литературном критике — я поговорю о Писареве, потому что это единственный русский литературный критик, которого можно читать с удовольствием. Я не говорю сейчас о советских — о Рассадине, прежде всего об Аннинском, моём кумире абсолютном, о многих, о Латыниной-старшей. Мне интересно, конечно, поговорить о Писареве, потому что это, мне кажется, абсолютный идеал критика. Давайте о нём поговорим.
«Несколько раз встречал цитату: «Берегите чистоту языка, как святыню». Гордиться своей историей, языком — это правильно, но правильно ли отрицать чужую? Можно ли забыть о том, сколько было заимствовано? Современный русский всё-таки отличается от старославянского».
Леонид, вы совершенно правы. И вообще эти все фанаты чистоты языка мне представляются такими же лицемерами и фарисеями, как пуристы в личной жизни. Мне кажется, что чистота языка — это во многом иллюзия. Язык всё-таки должен быть, как река.
Ей
Не хватало быть волнистой,
Ей не хватало течь везде.
Ей жизни не хватало —
Чистой,
Дистиллированной
Воде!
Помните бессмертное стихотворение Леонида Мартынова? Мне кажется, что при всей своей пятидесятнической прямолинейности оно верно подходит к проблеме языка и к проблеме жизни вообще. Язык — это река, несущая в себе и мусор, и щебень, и брёвна. И без этого она не интересна. Я поэтому не люблю таких утончённых стилистов. Мне кажется, что всё-таки проза должна быть более живой и в каком-то смысле эклектичной.
«Ваше мнение об исторической прозе Ладинского. И об Александре Васильеве и группе «Сплин».
Знаете, такие разные вещи свести в одном вопросе — это, Серёжа, можете только вы. Я довольно спокойно отношусь к группе «Сплин», а к прозе Ладинского — вообще никак. Я помню, как меня заставляли в детстве прочесть его исторические сочинения, и помню, что ровно никакого удовольствия я от этого не получал. Ну, Ладинский интереснее в своей, так сказать, эмигрантской ипостаси, нежели в том, что он делал здесь.
Насчёт группы «Сплин». Понимаете, какая-то есть неполнота в моём ответе. Я могу пояснить. Мне кажется, что это всё-таки второй извод питерского рока, это довольно вторичное явление. Ну, я как-то не вижу в нём принципиальной и шокирующей новизны, которая есть иногда в БГ. Есть ощущение какого-то — как бы сказать? — снятого молока. При том, что сам Васильев — человек, по-моему, очень хороший, совершенно очаровательный.
Вот тут меня спрашивают, что я думаю о поэзии Ладинского. Я вообще знаю только его (если это его) поэму «Конница». Но я не уверен, что это собственно его. Сейчас я проверю, подождите. А нет, «Конница» — это Эйснер, по-моему. Что касается собственно романов Ладинского, то я не могу всерьёз к ним относиться — именно потому, что это очень орнаментально. Из всех его романов я сумел дочитать до конца только «Анну Ярославну — королеву Франции», и то потому, что мне безумно нравился фильм. Фильм к роману никакого отношения не имел, но, будучи поставленным по сценарию Валуцкого и снабжён песнями Кима, он был одним из любимых фильмов моего детства. Я до сих пор, когда Кореневу вижу, просто цепенею от умиления.
«В чём, на ваш взгляд, причина знаменитой невстречи Солженицына и Набокова в Монтрё? Только ли банальное недоразумение? О чём бы они говорили, если бы встретились в 1974 году?»
Да вот в том и ужас — они оба подсознательно этой встречи не хотели. Набоков вынужден был бы скорректировать очень сильно своё представление о Солженицыне. Солженицын, который регулярно его номинировал на Нобелевскую премию, должен был бы изображать глубокий пиетет перед Набоковым, а в душе он бы его, конечно, разочаровал. Я боюсь… То есть что я могу предположить? Я боюсь, что разговор шёл бы в основном о Думе, о Гессене о Набокове-старшем, о Милюкове, о Шульгине. То есть он пытался бы добить у него (Солженицын) важные для него подробности деятельности кадетов. Набокову это было бы интересно, но его представление о Милюкове, например, радикально расходилось бы с солженицынским. И то, что он говорил бы о своём благороднейшем отце, заслонившим Милюкова от пули и погибшим, то, что он говорил бы о черносотенстве, о Пуришкевиче, я думаю, тоже Солженицына бы разочаровало. В общем, информационно это был бы очень ценный обмен мнениями, но эмоционально это было бы, конечно, зрелище глубокой разноты, глубокого взаимного непонимания.
«Не надо никакой психоаналитики». «Никого не слушайте, обязательно нужно психоаналитику».
Хорошо, с удовольствием. Последую всем требованиям. Мне очень нравятся вот эти взаимоисключающие требования. Если я получу интересную исповедь, я её обязательно зачитаю.
«В развитие вашей теории о циклическом характере русской истории: от одного замирения Кавказа к другому, от одной крымской эпопеи к другой. Как вы думаете, не стала ли русская литература главным источником этой проблемы? Если раньше ценности дети получали через церковь, то сейчас — через литературу (это не персональный наезд), транслируют их через болконских, раскольниковых и прочих. Как следствие, школа программирует людей на воспроизведение заплесневелых практик XIX века. А мир уже в XXI».
Видите, всё-таки литературу изучают везде. И как совершенно правильно сказал Гаспаров: «Литература — это один из механизмов культурной памяти». Но воспроизводство практик происходит не благодаря изучению литературы. В конце концов, литература пишет о практиках, которые неизбежно воспроизводятся всегда: любовь, смерть, зачатие, рождение, голод, сытость. Ну, никуда не денешься.
Другое дело, что в России циклические истории воспроизводятся не благодаря литературе, которая как раз эволюционирует, которая осваивает новые и новые техники. И посмотрите, как русская литература развивалась — вовсе не циклически. Прошло меньше ста лет от «Ябеды» Капниста до «Чайки» Чехова, и за сто лет русская литература прошла путь, на который у других десять веков уходит. Она как раз совсем не циклична. И техники её достаточно стремительны. Другой вопрос, что государственность российская не эволюционирует. А это, как мы видим, губит сейчас уже и литературу.
Услышимся через три минуты.
НОВОСТИ
― Продолжаем разговор. Вопросы становятся всё интереснее, а ответы — всё неформулируемее или, скажем так, всё амбивалентнее.
Вот чрезвычайно интересный вопрос: «Вы писали, упоминая лемовскую «Маску», что случайность уступает закономерности, что система не может перепрограммировать себя. Но если человек не может преодолеть имманентные ему интенции и влечения, однако может противостоять им, будет ли эта ситуация щелчком по носу программы или нет? По крайней мере, в «Гласе Господа» от имени профессора Хогарта Лем пишет: «Мы даны себе такими, какими есть, и не можем отречься от этих даров. Но когда открывается малейшая возможность взбунтоваться, как не воспользоваться ею?